Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 15

Ну, да бог с ним, что было, то сплыло. Спасибо, что хоть с конца пятидесятых годов прошлого века советская власть стала выдавать по 6 соток неудобий на семью. Ими и спасалась Россия в последние годы советской и в первые годы новой антисоветской власти.

Как я понимал тогда, в детстве, и как помню сейчас, в старости, все бабушки были у меня очень красивые. А тетя Мотя особенно! Наверное, потому, что она была самая молодая среди бабушек. Только она играла со мной в прятки, догонялки, чет-нечет. Наверняка недоиграла тетя Мотя в своем детстве, разодранном в кровь, а то и насмерть Первой мировой, а затем Гражданской войной и последующими оргмероприятиями новой власти, сменившей царскую. Наверное, тете Моте едва перевалило за тридцать. В те времена женщины этих лет уже не считались молодыми, знаменитый «бальзаковский возраст», как символ увядающей женщины, начинался с тридцати. И это понятно: в те времена женщина к этому возрасту, как правило, становилась матерью пяти, а то и семи детей, а ее житейский опыт бывал очень велик.

Хотя тетя Мотя и была невелика ростом, но из-за пропорционального телосложения не казалась маленькой. Бросались в глаза ее несоразмерно большие кисти рук с широкими мозолистыми ладонями. Как я сейчас понимаю, у нее были руки потомственной крестьянки, разбитые тяжелой работой во многих поколениях. Острая на язык тетя Мотя очень любила посмеяться. Она родилась на свет с тонким чувством юмора, своего собственного, а не заемного из анекдотов, и не лезла в карман за словом. Но даже когда тетя Мотя хохотала в голос, ее светло-карие чистые глаза оставались печальными.

«Печаль моя светла, печаль моя полна тобою», – с тех пор как я узнал эту пушкинскую строку, она почему-то навсегда соединилась в моей душе с памятью о веселой тете Моте и об ее печальных глазах. Светла ли была ее печаль? Да, светла. Теперь я точно знаю, что за плечами всех четырех моих бабушек была нелегкая, а порой и страшная Жизнь, но никто из них не ожесточился!

В глазах молодой тети Моти не было столько света, как в глазах старой Бабук, но затаенная в них светлая печаль делала и ее глаза незабываемыми. У тети Моти были правильные черты лица, белые ровные зубы, свидетельствовавшие об отменном здоровье, темно-русая коса до пояса, которую она носила уложенной на голове кольцами. Тетя Мотя хорошо пела. Голосом обладала не звонким, даже чуть-чуть глуховатым и как бы надтреснутым, мягким, душевным, кажется, такие голоса называют «грудными». Она часто пела «Распрягайте, хлопцы, кони, да лягайте спочивать…», «Ой ты, Галю, Галю молодая…». Тетя Нюся была у нас казачкой, тетя Мотя – хохлушкой, тетя Клава – кацапкой. Таким образом, в нашей семье были представлены все три основные ветви русского народа. Что касается Бабук, то я до сих пор не знаю, какой она была национальности: немножко полька, немножко немка или литовка… Не знаю. Вообще, в те времена люди совсем не распространялись ни о своих национальностях, ни о своем происхождении, ни о судьбе своих близких, ни о своей собственной судьбе. Все старались жить как бы без корней, без прошлого, а только маленьким трудным настоящим. В большом ходу было светлое будущее: «вот кончится война…», «вот отменят карточки…», «вот-вот все улучшится чудесным образом – не сегодня и не завтра, но очень скоро…»

Зимы у нас бывали лютые. Хотя почти без снега и без морозов, но зато с такими ледяными мокрыми ветрами, что не спасешься и не согреешься.

Летом наш дом хоть как-то прикрывали виноградники, а зимой виноградные лозы не стояли шеренгами на высоких таркалах, а были прикопаны на случай внезапных морозов, и мы оставались открытые всем ветрам, на необозримом плоском пространстве. Летом, весной и осенью было не все равно, дует ли с юга Магомет, с севера Иван или с востока гонит по морю белые барашки волн моряна. Летом не все равно, а зимой все едино. Зимой каждый из трех ветров пронизывал до костей, и главное наше спасение была печка, в которую мы беспрерывно подкладывали кизяк.

Дед Адам не разрешал закрывать печную заслонку на ночь, боялся, как бы мы не угорели. Так что кизяк подкладывали в печь и среди ночи – то тетя Мотя, а то тетя Клава. Бабук была освобождена от этой обязанности по причине преклонных лет, а тетя Нюся потому, что у нее под боком спал я, а дед не велел меня тревожить.

«Дитяка хце», что по-польски «ребенок хочет» – эта присказка моего деда Адама делала доступным для меня очень многое.

Говорят, что до войны, когда мы якобы жили «очень хорошо», а в гараже под навесом стояло много полуторок и под началом моего деда работало много шоферов, в день моего рождения, 27 июня, дед Адам выписывал в конторе декалитр (десять литров) вина и сто куриных яиц. Светлым летним вечером тетя Нюся разводила огонь между специально устроенными для этого кирпичами во дворе и на огромной медной сковороде жарила одновременно глазунью из ста яиц. Еще к пиршественному столу подавались чуреки, зеленый перьевой лук, соль и много граненых стаканов.

Лет до трех в теплое время года я обычно рассекал пространство и время нагишом, так что и на стол меня сажали «в чем мать родила».





Когда сковородка, стоявшая посреди нашего сколоченного из обрезных досок и тщательно выскобленного стола, достаточно остывала, а празднество было в разгаре, меня сажали на стол. Под веселый гвалт лихих шоферов, не забывавших упоминать в своих по-кавказски пышных тостах о том, что для них «Адам – первый человек», я лазил руками в остатках теплой яичницы, облизывал пальцы, по которым стекало до локтей, и все смеялись.

Все, кроме Бабук, которая говорила громко-громко:

– Матка Бозка, ай-яй-яй!

А мой дед Адам горделиво и непреклонно отвечал ей:

– Дитяка хце!

До войны ни тетя Клава, ни тетя Мотя еще не жили с нами, и у меня было всего две бабушки – Бабук и тетя Нюся. Как я сейчас знаю, немцы захватили Таганрог 17 октября 1941 года. (Удивительно, с какой непостижимой быстротой двигался враг по нашей земле.) Значит, тетя Клава и тетя Мотя эвакуировались еще раньше. Как они нашли моего деда и почему именно его, я понятия не имею. Могу только предположить, что в свое время они были его любовницами, а когда бежали от немцев и прибежали к нам, стали женами. Как я сейчас понимаю, мой дед Адам взял их в семью потому, что иначе они могли погибнуть. «Кусок хлеба» в те времена был не фигура речи, а грань между жизнью и смертью.

Наверное, и Бабук, и тете Нюсе, и тете Клаве, и тете Моте было непросто ладить между собой, но они ладили. Во всяком случае, я не припомню никаких скандалов. Тем более что мой дед Адам скандалистом не был. Я ни разу не слышал, чтобы он повысил голос хоть на одну из моих бабушек. Никогда. Только поведет седеющей бровью и всё, в доме – полный порядок. Я знал всегда и осознаю теперь, что все четыре бабушки горячо любили меня. Я всегда отвечал им взаимностью и до сих пор не разделяю их в своей душе, хотя все они были очень разные женщины с непохожими судьбами и характерами.

Как я уже говорил, Бабук была старше моего деда на 17 лет. На момент их свадьбы Бабук было 34, а деду 17.

Мой дед Адам родился в самом древнем польском городе Калише, когда его матери едва исполнилось 16. Как звали его мать, а мою прабабушку, я не знаю, потому что имя ее Бабук никогда не произносила, а всегда говорила о свекрови «она». Тут важно заметить, что свекровь была на год моложе невестки.

Об отце моего деда, а моем прадеде я тем более ничего не знаю, почти ничего, если не считать, что осели в памяти какие-то намеки на то, что он был «ясновельможный пан» и «pulkownik», то есть полковник – весьма высокий чин в царской армии, а тем более для поляка, которых чинами не баловали. После восстания Костюшки в 1863 году в Российской империи было принято за правило посылать непокорную шляхту служить на Кавказ под пули горцев, а крестьянство отправляли на постоянное место жительства в Сибирь, в основном в Красноярский край. Например, известное село Шушенское – сплошь польское.