Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 119

   — Любовь Ефимовна, отныне вы для всех — секретарь посольства. Апломб, солидность, независимость... Да, это наши пропуска. Лицо посольства определяет секретарь. Ему полагается соответствующее досье. Вот оно, — достал из чемодана внушительную кожаную папку. — Пока вместо мандатов — чистые листы. Записывайте.

   — Что? — оторвала Любовь Ефимовна от заплывшего снегом окна свой волоокий взгляд.

   — Всё. Дорожные впечатления. Встречи. Подозрения. Шпионство. Железнодорожное хамство, наконец!

Савинков не преувеличивал. Когда он потребовал чай, чистую скатерть на стол — тряпку сбросил демонстративно на пол, свежие простыни и полотенца тоже сгрёб вниз, своим отличным дипломатическим ботинком притоптал, — когда ещё брезгливо носовым платком протёр окно и платок швырнул в коридор, какая-то служилая рожа подняла было крик на весь вагон:

   — Баре какие! Раскидались!

Чтоб покончить с криком, он и саму рожу вместе с засаленной железнодорожной фуражкой выкинул за дверь. Щёлк — щеколда! Там, в коридоре, покричали, но недолго. Вагон-то всё-таки был лучший, следовательно, и начальник поезда где-то тут обретался. Некоторое время спустя — вежливый стук.

   — Откройте, пожалуйста, господа.

Деренталь по взгляду Савинкова отщёлкнул обратно щеколду, и в дверях предстал щеголеватый начальственный железнодорожник:

   — С кем имею честь?..

Савинков без слов протянул мандат, подписанный всем синклитом Директории — Авксентьевым, Черновым, Философовым, даже бывшим адъютантом Перхурова, а ныне полномочным министром Ключниковым, — всеми лицедеями, как он в гневе называл и профессора за его увлечение бессмысленной политикой. Мандат был хорошо пропечатан, в золотистый тон, на гербовой царской бумаге. Немудрено: при всей разношёрстности уфимской публики тон задавали всё-таки монархисты. Поезд ещё недалеко ушёл от собственников стоявшей на мандате печати; начальник поезда, конечно, знал о всех этих людях, а может, и открыто сочувствовал, потому что, сверив мандат, кивнул торчавшим за его спиной кондукторам:

   — Обеспечить всякий возможный в наших условиях комфорт. — И уже самому Савинкову: — Мне, Борис Викторович, конфиденциально сообщили о вас. Честь имею!

Он даже приложил руку к фуражке, и Савинков привстал с полупоклоном:

   — Очень приятно встретить понимающего человека. Поэтому рискну попросить: если найдётся в поезде врач, не посчитайте за труд пригласить к нам. У нас больной.

Раненым назвать юнкера он всё-таки не решился. Начальник поезда решил не выспрашивать подробности, доброжелательно согласился:

   — Постараюсь.

Теперь у них явилось всё, что можно было достать в этом поезде, идущем в никому не известные восточные дали. Кроме вполне приличного белья, самовар у окна. Любовь Ефимовна восторженно ахала:

   — Ах, какая прелесть. Фурчит! Дымит!

   — Но лучше бы поменьше, — отдёрнув верхнюю фрамугу, охладил её пыл Савинков.

На минуту-другую в купе ворвался снежный сибирский ветер. Теперь уже Любовь Ефимовна не заахала — заохала:

   — О-ох, Борис Викторович, несносный вы человек! Как же я спать буду в такой холодюге?

   — А я согрею вас своим дыханием, теплолюбивая Любовь Ефимовна.

Флегонт Клепиков болезненно улыбнулся, Деренталь по привычке равнодушно похмыкал, но дело-то именно так и обстояло. Спор о верхних-нижних полках разрешился ещё в самом начале вместе с пачками нового белья. При виде такой благодати Любовь Ефимовна заявила:

   — И не возражайте! Своё место я уступаю нашему геройскому юнкеру.

   — А я, как парижский шафер ваш, — счастливейшему жениху, — вовремя вспомнил Савинков. — В старики ещё не вышел. Сказано — прыгаю наверх.

   — А мне поможете?..

   — О чём речь, любезная Любовь Ефимовна. Мои руки на что?

Он без обиняков подхватил её и под показной, радостный визг вознёс на левую полку. Покурив в коридоре, и сам на правую сторону вознёсся, оговорившись:





   — Извините, я привык спать на правом боку.

   — А я на левом. Ведь правда, Саша? — свесила она вниз всегда распускавшиеся без шляпки жгучие волосы.

   — Правда, Люба... не помню, — похмыкал Деренталь, позвякивая рюмкой. — Я рад, что там у вас так хорошо совпало. И у нас тут совпа...денье, да!

Со стола ничего, конечно, не убирали. Близко. Удобно. Знай побрякивай-позвякивай.

Но сколько можно?

Свет в вагоне хоть и плохонький с сырого угля, но всё-таки был. Накушавшись в охотку, Деренталь отвалился к стенке, прикрылся прихваченным в дорогу французским романом. Юнкер старательно изображал из себя спящего. А что изображать им, святым духом вознесённым на верхние полки?..

Поезд пылил снежком вторую неделю. В этих просторах давно потерялась власть забытой Директории. Возникла было властишка какого-то байкальского атамана, но и она после незадачливой перестрелки пропала в метельной мгле. Помаячило за окном нечто монгольское, скуластое — заступить дорогу не решилось: пулемёты во всех тамбурах стояли. Потарахтело скучным переплясом полнейшее безвластие; опять какой-то атаман... с китайской плоской рожей!.. Кто там ещё? Не чукчи ли?..

Самое время посмеяться — хоть и на русской земле, а уже японские ветры.

От сырого уголька в вагоне и в самом деле было нежарко. Когда разговариваешь — парок из уст в уста. Савинков не унижался до шёпота — как всегда, своим тихим шелестящим голосом:

   — Вот так, Любовь Ефимовна, — жизнь. Я был шафером на вашей парижской свадьбе. Теперь, если когда-нибудь попадём в Париж, кем стану, позвольте спросить?

   — Всё тем же — Борисом Викторовичем... не решаюсь называть Борей...

   — И — не называйте. Это вульгарно. Мы с вами всё-таки светские люди. — Он через пропасть потянулся к ней, чтобы поцеловать ладошку.

Как по приказу и свет погас.

   — Мы не опустимся до темноты... наших отношений! Видно, опять уголёк сыроват.

Будто услышали его голос, устыдились. Вежливый стук из-за двери:

   — Есть свечи, господа. — Сам же начальник поезда и принёс. — Не царские, но всё же...

   — Несчастному царю свечи уже не потребуются. Разве что поминальные...

   — Не ожидал от вас, Борис Викторович, такого монархического сочувствия.

   — Извините, я и сам не ожидал. Но — не люблю революционной грязи. Вы задели самую больную струну в моей душе.

   — Если так, извините и вы. Ненароком.

   — Прекрасно, обменялись любезностями! Хотя от бессонницы мне не уйти... Вы догадливы — свечи. — Он взял одну, поставленную в пепельницу, в уголке своей полки прикрыл газетой... и, забыв недавний разговор, отвернулся на левый бок.

Противоположная полка обидчиво и нервно скрипнула. Начальник поезда, прикрывая дверь, стыдливо пробормотал:

— Спокойной ночи...

Савинков его не слышал — читал скупленные на очередной станции газеты. Любовь Ефимовна нарочно ворочалась с боку на бок. Деренталь при свете нижней свечи шуршал французским потрёпанным романом, юнкер старательно прихрапывал — всё как должно быть. И даже собственные мысли не сегодня же родились. Кондуктор теперь не знал, чем угодить, газеты на всех станциях скупал охапками, даже и многомесячной давности. Савинков читал такие жуткие измышления о рыбинских днях, что впору было схватиться за браунинг. Но было и поновее — о покушении на Ленина, о Директории, о Колчаке... и об убийстве царской семьи... Рука большевистской цензуры сюда не дотягивалась, писали кто во что горазд. А он?

Уставившись в потолок, спрашивал себя об одном и том же: «Что со мной происходит? Любовь к царям?!»

Когда он готовил убийство великого князя Сергея Александровича, в душе не было ни тени жалости. Когда трижды срывалось хорошо, казалось бы, подготовленное покушение на самого Николая, оставалась только досада: опять не вышло! По Божьему промыслу опоздал на благотворительный бал и не попал под кинжал Татьяны Леонтьевой; по трусости матроса избежал на «Рюрике» отравленной револьверной пули; по недогадливости одного растяпы в очередной раз прошёл мимо расставленной ловушки... и для чего?!