Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 119

Спустив её с коленей, Савинков радостно побежал к буфету — в самом деле, здесь и буфет оказался, полный вина и закусок. Его особенно умилили бокалы — узкий холодный, как лёд, хрусталь, который и царскую душу в далёкой Сибири мог бы повеселить... Но, впрочем, чего это цари на уме — царь-государь сидит где-то в сибирской тюрьме, в настоящей тюрьме, и уж ему-то едва ли подают такие бокалы. Савинков хлопнул пробкой.

   — Люба!

   — Да, Боря?

   — Мы будем пить или не будем?..

Их руки, отяжелённые бокалами, тянулись и тянулись навстречу друг другу — минуту ли, две ли, час ли, день ли... не год ли... не пять, не семь долгих лет?! — и никак не могли соединиться, сделать самое простое и обычное: чокнуться и разменяться бокалами, для вящей дружбы, для истинной любви, бесконечной и вечной...

Но почему — семь? Разве вечность чем-то ограничена, да ещё всего семью годами?

Он всем напряжением воли стремился к ней навстречу, в конце концов посаженный парижский шафер, он имеет право, да просто обязан... Что — обязан?..

Любить свою подопечную!

Да-да, любить.

А какая же любовь без шампанского? Раз откупорена бутылка и налиты бокалы — надо пить, пить досуха, досыта...

Но рука, твёрдо державшая бомбу и браунинг, стала противно-ватной, рука не слушалась, рука не хотела идти навстречу другому бокалу, какому-то слишком знойному, почти кроваво-красному... да что там — чьей-то кровушкой наполненному, горяченькой... Поняв это, он мог бы отворотиться, бросить противное усилие — испить такой бокал, но ничего с собой поделать не мог. Продолжал смешное, даже пакостное дело — требовать, просить, вымаливать совершенно ему не нужное смертное питие!

Дойдя до такой ясности, мысль его должна была дрогнуть, ужаснуться — но нет, не ужаснулась, продолжала кружить в каком-то гибельном круге. Вокруг двух никак не соединяющихся бокалов, вокруг двоих людей, одним из которых был вроде бы он, а другим... Люба или не Люба? Она руку-то тянула к нему навстречу, а сама отдалялась... на минуту, на две, на год... и неужели на все семь лет?! Он ничего не мог поделать с этим самоотстранением. Кроваво-красный бокал удалялся; рука, державшая его, истончалась, вытягивалась... в вечность, ограниченную почему-то семью годами...

Но, видимо, такова вечность. Раз нет другой! Чего ты хочешь, безумец? Знаешь, кто каждому задаёт Вечность? Вот именно, Бог.

Ты возомнил себя — выше?..

X

Савинков проснулся в уютной боковой комнате Деренталей и пошевелил губами, высчитывая:

   — Семь лет... К восемнадцати прибавить семь — это, кажется, двадцать пять... От двадцати пяти отнять семь — опять же будет восемнадцать?.. Не верю! Я не верю ни в какие сны.

   — Даже в мои? — вышла из своей комнаты в лёгком малиновом, увитом розами халатике воздушная Любовь Ефимовна.

Он смотрел на неё, как бы не узнавая. Халат... но ведь халат был всё тот же!

   — Какой нынче год?.. Если к восемнадцати прибавить семь... если от двадцати пяти отнять всё те же семь?!

Любовь Ефимовна смотрела на него расширившимися глазами:

   — Борис Викторович! Что с вами?..

Халат своими семилетней будущности розами опахивал ему лицо, халат мог действительно свести его на грань безумия, а он, всякой логике вопреки, стал яснеть головой и, отстраняясь, совсем уж определённо сказал:

   — Знаете, Любовь Ефимовна, странный... вещий... сон мне приснился. Я увидел, я совершенно ясно узрел, что будет со мной... да и с вами тоже... через семь, представьте, через семь невообразимых лет! Так где же сон, а где явь?

   — Сны проходят, дорогой Борис Викторович, явь остаётся, — опахнула она ему лицо халатом, сверху жарким и душным, как прогретая московская улица, а внутри чистым и прохладным, и не оставалось ничего другого — просто спрятать голову в его глубокую, щекочущую ноздри тень...

Он посчитал за нужное посмеяться:

   — Разве что Саши вам сейчас и не хватает!





   — Сашу раным-рано вызвали по телефону в посольство, — прикрыла она этот глупый вопрос своим розовым опахалом.

Савинков видел, что ночной сон повторяется, и уж теперь-то наяву...

Но дневным снам не суждено было сбыться.

Без звонка, без стука влетел с улицы Деренталь и сдавленным голосом закричал:

   — Консул меня по-дружески предупредил: Чека дозналась, что вы у нас квартируете. Не бойтесь! — вскричал он, совершенно не замечая, в каком положении и в каком одеянии находится жена. — В квартиру, арендованную французским посольством, они не ворвутся, но за порогом... за порогом вас сразу же схватят, Борис Викторович. Выход?!

Савинков не замечал, что уже машинально оделся и рассовывает по карманам все свои липовые документы, сует за брючный ремень старый, неизменный браунинг и в прорехи почтмейстерского пальто — по нагану, по хорошему военному нагану. Через пять минут его было уже не узнать: стоял перед растерзанной кроватью старенький почтмейстерше, с седенькой бородкой, в картузике и высоких, стоптанных сапогах, в голенища засовывал целыми пачками патроны и деньги, деньги и опять патроны — всё, что нужно дорожному московскому человеку.

Тем временем и Любовь Ефимовна, метнувшаяся было в свою спальню, выскочила обратно уже одетая, с мотком крепкой, не распечатанной ещё бечевы:

   — Как хорошо, что мы часто переезжаем с места на место! Как без такой бечёвки паковать вещи? Сгодится, Борис Викторович?

Он распахнул заднее, выходящее во двор окно — ещё раньше всё вокруг обследовал, — и уже прицельно прищурил глаз:

   — Сгодится, Любовь Ефимовна. Единственное — найдите что-нибудь тяжёлое, да хоть маленький утюжок... да, тот самый, которыми кружева гладите.

Всё он здесь знал, а Любовь Ефимовна с первого слова его понимала. Утюжок так утюжок.

Он привязал к его ручке конец бечевы, сделал хорошую, узлом затянутую петлю, в левую руку взял порядочный роспуск шнура и с подоконника, широко размахнувшись, метнул утюжок за каменный оголовок соседнего балкона.

   — Привяжите за радиатор, а как пройду — отвяжите. И — прощайте, друзья. Кому следует — передайте: еду в Рыбинск. Адью!

Любовь Ефимовна покачала головой: ах, баловник, он ещё может в такое время шутить!..

Но Савинков уже был на соседнем балконе и выбирал оставленный конец бечевы. Снова привязал. Снова проделал такой же бросок, к следующему балкону... ещё и ещё, не имея возможности отвязывать задний конец, попросту обрезал его, пока бечева, на пятом броске, совсем не кончилась. Но это было уже почти на другом конце дома. С пятого балкона Савинков по водосточной трубе спустился в безопасный угол двора и успел ещё помахать рукой двум зависшим в дальнем теперь уже окне головам, прежде чем увидел: с того конца из-за дома бегут кожаные, решительно распахнутые тужурки, чтобы закрыть чёрный выход...

   — Опоздали, друзья, — без всякой злости сказал Савинков, пряча поглубже за ремень вытащенный было браунинг.

Теперь оставалось простое дело: найти своих железнодорожников и, скинув уже примелькавшуюся почтарскую одёжку, переодеться во всё железнодорожное.

Прощай — Москва.

Здравствуй — Рыбинск!

За Ярославль он не беспокоился: там полковник Перхуров, там все основные силы; Рыбинск приходилось брать силами малыми, внезапно и оглушительно. Чего особенного — где свалены целые горы снарядов, там можно ожидать любого бикфордова дымка, а дыма без огня не бывает, а огня без порохового грохота — и подавно.

Не так ли, заскучавшие, поди, без дела господа офицеры?

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

К ОРУЖИЮ, ГОСПОДА ОФИЦЕРЫ!

I

о приезде в Рыбинск их ждал связной. Личность серенькая, неприметная и ничего о себе не помышляющая. Для связного, пожалуй, удачная. Он и заявился-то как с Волги ветер, вскоре после переправы, а переправлялись они с Гордием, чтобы не утруждать заречного Егория, прямым путём, наперерез от Слипа. Егорий, не ставя лодку на причал, сейчас же развернулся в обратную сторону, а они поднялись в гору, к редким здесь, на окраине, домишкам Рыбной слободки. Нищета да розваль, не только кур — собак-то не виднелось. Кой-где копались по огородам бабы да бродил по пыли какой-то чумной дедок, выспрашивая: «Будут Волгу поджигать, ти нет?..» Вот как от дедка отвязались, связной пристал к ним — вначале случайной тенью, а потом и говорящей, мол, не спешите, дело есть. Когда приостановились, короткой пробежкой подбежал этакий затрапезный мастеровой и подал помятую, но всё же чистую четвертушку старой почтовой бумаги; там было написано: «Этот человек проводит вас в Ярославль. Готовьте и ярославские берега. Блед Конь».