Страница 108 из 119
— Нет больше вопросов, Феликс Эдмундович, — всё-таки не устоял Савинков, снова по-человечески обратился к этому железному, неулыбчивому человеку. — Разрешите отбыть... домой?..
Тут без улыбки обойтись было нельзя. Савинкову даже показалось, что «Железный Феликс» сейчас протянет ему руку на прощание... Но тот лишь одобрительно кивнул.
Как из-под земли — те же двое. Да, «домой»...
На письменном столе лежала кипа пропылённой бумаги. Давно не брался за перо. Но обещание, данное Дзержинскому, надо было выполнять. В самом деле, почему он признал Советскую власть?..
«Я боролся с большевиками с октября 1917 г. Мне пришлось быть в первом бою, у Пулкова...»
Да, вместе с генералом Красновым и его отчаянными казаками. Может быть, они и взяли бы тогда Петроград, если бы не путался под ногами Керенский...
«...и в последнем, у Мозыря...»
А это уже в 1920-м, во время польского наступления. Русские офицеры из вновь восстановленного «Союза защиты Родины и Свободы» не могли и на чужбине остаться в стороне. Все, кто уцелел после Рыбинска и Ярославля, Казани и Уфы, встали под его, Савинкова, знамёна. Но самое лучшее знамя не заменит пушек и пулемётов...
«...Мне пришлось участвовать в белом движении, а также в зелёном...»
Леса, болота, затерянные в дебрях хутора. Они тогда с полковником Сержем Павловским славно погуляли! Даже околачивавшийся без дела Сидней Рейли за компанию сел в седло. Полесье! Минская губерния! Витебская! Псковская! Вон как их далеко заносило...
«После октябрьского переворота многие думали, что обязанность каждого русского бороться с большевиками. Почему? Потому что большевики разогнали Учредительное собрание, потому что они заключили мир, потому что, свергнув Временное правительство, они расчистили дорогу для монархистов; потому что, расстреливая, убивая и «грабя награбленное», они проявили неслыханную жестокость. На белой стороне честность, верность России, порядок и уважение к закону, на красной — измена, буйство, обман и пренебрежение к элементарным правам человека».
Ему здесь захотелось остановиться. Замереть. Забыть... и не вспоминать! Расстреливали, убивали и грабили не только большевики. Ведь каждому ясно, что и они не были «рыцарями в белых одеждах»...
«Мы верили, что русский народ, рабочие и крестьяне, с нами — с интеллигентской или, как принято говорить, мелкобуржуазною демократией. В этой вере было оправдание нашей борьбы... Что же? Не испугаемся правды. Пора оставить миф о белом яблоке с кроёною оболочкой. Яблоко красно внутри. Старое умерло. Народилась новая жизнь...»
Семь лет — каких семь лет! Сломлены не только физически — проклятой эмиграцией, но и душевно; нет больше веры в своей правоте. Встаёт гибельный вопрос: в чём причина?..
«Многое для меня было ясно ещё за границей. Но только здесь, в России, убедившись собственными глазами, что нельзя и не надо бороться, я окончательно отрешился от своего заблуждения. И я знаю, что я не один. Не я один, в глубине души, признал Советскую власть. Но я сказал это вслух, а другие молчат...»
Писалось плохо. Любовь Ефимовна мешала — да, она, Люба.
Всё повторялось, как в прежней Москве, как всегда с этой бесподобной мужней женщиной. Разве что Саши Деренталя и не хватало; но голос его, пьяненький и добродушно-ленивый, всё равно проникал за эти стены. Знал ведь Савинков, что Деренталя давно и как-то странно выпустили из Лубянки на вольные хлеба, а вот поди ж ты, оглядывался:
— Александр Аркадьевич, я с вашей женой любовью занимаюсь. Хоть возмутитесь... хоть на дуэль!..
Ответ совсем простой и ленивый:
— Она сама обратно в тюрьму просилась. К вам, к вам, Борис Викторович.
— Да кто же просится в тюрьму?
— Да вот просятся... жена моя хотя бы! По паспорту — всё ещё жена. Что я могу поделать? Выпить разве...
— Выпить — это дело. Большое государственное дело. Как говорил один мой приятель, ротмистр... царство ему небесное: «Мы Россию никому не отдадим — мы Россию сами пропьём... вместе с красными заодно»... Каково?
— То же могут сказать и красные: «Мы Россию сами пропьём... вместе с белыми заодно!» С нами, Борис Викторович, с нами.
— Тогда я чокаюсь с красным армейцем. Знаешь, какие у меня тут молодцы? У-у, не убежишь! Да и зачем мне бежать от твоей милой жены, от такой вальяжной кровати, от коньяка, от таких славных красных армейцев. Чокнемся? За здоровье Саши Деренталя и за твоё здоровье, товарищ Иванов!.. Слышу, слышу — мне возражают: «Не Иванов я — Сидоров. Да и пить нам на посту не позволено» . Вот так. А мне всё позволяется. Даже спать на широченной, вальяжной кровати — где они и кровать такую генеральскую взяли? — спать в обнимку с твоей женой. Прекрасна жизнь, Александр Аркадьевич! Прекрасна.
Нет, Савинков никогда не пьянел. Савинков мог пить ночь напролёт, а теперь так и особенно. Не всё же любовью заниматься. Хотя как в прежней Москве бывало — тот же задорный голосок:
— ...вы слышите меня, Борис Викторович, вы слышите?!
— Я слышу вас, Любовь Ефимовна, я слышу.
— А если слышите, так почему не поцелуете?
— А потому, что уважаю мужскую дружбу Александра Аркадьевича. И потом, у него печень. Печень, Любовь Ефимовна!
Издалека сквозь тюремные стены доносится ответ легкомысленно покладистого Саши Деренталя:
— Не надо церемоний, друзья мои. Не надо, Люба. Не надо, дорогой Борис Викторович. Ради бога, целуйтесь. Мы ж с вами социалисты. Общественная собственность, социальное братство... ведь так?
— Так, Саша, так, — ответила за Савинкова Любовь Ефимовна, ответила, может быть, слишком звучно и открыто, — потише бы надо, потише...
На пороге вырос армеец:
— Вам приказано — только ночью.
— А если невтерпёж, дорогой товарищ Сидоров?..
— Не Сидоров я — Иванов.
— Какие вы все похожие! Извини.
Красный армеец скрылся за дверью. А вместо него, как сквозь стену, вошёл старый пройдоха Блюмкин. Савинков протёр глаза:
— Неужели я пьян? Блюмкин? Я же приказал не пускать тебя!
— Здесь приказывать могу только я... и разрешать вам, уважаемый Борис Викторович, заниматься любовью, пьянством и всяким другим несущественным делом, которое не мешает рабоче-крестьянской власти.
Блюмкин походкой хозяина подошёл к буфету, погремел одной бутылкой, другой, коньяк отринул и налил «Смирновки» — две рюмки, конечно.
— За нас. За славных террористов!
Савинков знал, что от него и на этот раз не отвязаться. Он презирал своё нынешнее безволие, но безропотно чокнулся с человеком, которому раньше никогда бы руки не подал.
— Пусть дама погуляет во внутреннем садике...
— ...тюремном?
— Ну, разумеется, Борис Викторович. Разговор у нас недолгий, мужской. А дело идёт к вечеру. Не тащиться же ей через весь город опять к вам. Да и часовые могут обидеться — вдруг не пустят?
Савинков удручённо глянул на Любовь Ефимовну, сидевшую на краешке кровати:
— Люба...
Она фыркнула, но тоже безропотно, как и всё тут делалось, вышла за дверь. Славная дверь была — открывалась и закрывалась по какой-то внутренней бессловесной команде.
— О чём же со мной на этот раз хочет говорить убийца посла Мирбаха? Насколько я понимаю, никаких официальных постов ты, пройдоха, не занимаешь, и тем не менее чекисты ценят тебя и позволяют делать то, чего не может делать даже товарищ Дзержинский?
Блюмкин выслушал эту гневную тираду с невозмутимым спокойствием:
— Товарищ Дзержинский — большой человек, грязными делами ему не с руки заниматься, а нам с вами...
— Во-он! — грохнул Савинков о стол ненавистной бутылкой.
На грохот просунулась голова армейца, — то ли Сидорова, то ли Иванова, кто их разберёт, — помаячила секунду-другую в дверном створе, но ничего существенного в этом грохоте не нашла. Блюмкин заявлялся сюда не впервые, и всегда в присутствии Любови Ефимовны. Цель нехитрая: довести несговорчивого посидельца до белого каления, чтобы легче было с ним разговаривать. И дальняя цель прояснялась: стать то ли начальником, то ли подчинённым — какая разница?