Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 114



Она долго молчала, вся ощетинившись, как мне показалось. Потом вдруг приподнялась слегка и повернулась ко мне.

— Глупец, — прошептала она, — я же для тебя выманила отца на палубу. Ты, как ни ухищрялся, не мог его найти. Сколько вас ни было, никто не мог заставить его вам показаться.

На мгновение я смешался. Мне вспомнилось, как она лежала, вся замерев и вслушиваясь. Я сказал:

— А тот матрос, которого ты убила? Это тоже для меня, Миранда?

— Нож метнули, Джонатан. Ты, верно, смотрел в ту минуту на матроса. А поглядел бы в окно каюты, сам увидел бы, как его метнули.

Я усмехнулся, я хотел бы ей поверить и уже наполовину поверил.

— А когда я в тот раз поймал тебя за руку у моей койки?

— Я искала книги, не хотела, чтобы ты из них узнал, кто я, и потом презирал меня. Разве ты можешь понять, каково это, когда… — Она смолкла, гордость не позволила ей показывать свою человечность, если только я правильно понял. — И ведь это были мои книги, помнишь?

— Да, конечно. А когда ты мне рассказала эту дурацкую басню с привидениями? «Верь в меня, Джонатан!» И это тоже для моего блага?

— Это не басня, а совершенная правда. Даже отец не мог ни к чему придраться.

— Сфабриковано. Работа Уилкинса. Он сам признался.

Я следил за выражением ее лица.

— Уилкинс врет!

Я покачал головой.

— Миранда, бедная упорствующая Миранда! — проговорил я.

— Глупец! — шепотом повторила она и отодвинулась к стене. Свисавший конец одеяла шевельнулся. — «Бедная упорствующая Миранда!» Что ты знаешь о бедной Миранде? Ты, или кто-нибудь, или даже сама бедная Миранда? — Я видел, что она вот-вот расплачется, но не от жалости к себе, а от избытка досады на меня и весь свет. — Я всю жизнь жила с этим полоумным дьяволом-фокусником, я, может быть, даже любила его… по-детски. Пускай, неважно. Он был мне отцом, он любил меня, что бы ты там ни говорил, хотя, конечно, он был дьяволом. Неважно. Я тоже обучилась фокусам: театральная улыбка девочки-невесты на устах, когда папочка вне себя от ярости, и настоящая улыбка, но по виду неотличимая от той, — когда папочка в каталажке, или в запое, или ведет речи о самоубийстве. «Будь настоящей Мирандой», — говоришь ты. Но театральный занавес — мое платье, и душа моя — звук рояля под пальцами тапера. Ты, может быть, думал, я вырасту чистая и невинная, не затронутая окружающей жизнью, вроде алмаза, таинственно рожденного в лесной чаще, или твоего приятеля с костью в носу, Черномазого Джима? Но чистоты и невинности не бывает в театре, или в лесу, или в океане — и злодейства тоже. Только борьба за выживание, только хитрость и скрытность. Медленно расползается занавес, один глубокий, глубокий вздох и — господи, благослови! — жуткий, слепящий свет. Невинность, Джонатан? Эх ты, бедный упорствующий глупец! — Она отвернула лицо, чтобы я не видел, как по щекам у нее текут слезы. — Я была красива, — проговорила она.

Я задумался над этими словами, разглядывая ее синяки. Они вдруг — вероятно потому, что она на минуту забыла о своей скрытности и хитрости, — перестали быть отталкивающими. Просто наружное облачение, театральный занавес, о котором Миранда говорила. Внешняя оболочка вечного страха и желания.

— Подожди, я сейчас, — бросил я ей, вскакивая.

Я сразу же вернулся, принес таз с водой и полотенца.

Она испуганно отпрянула.

— Джонатан!

Но я не обратил внимания. Сел рядом с нею на койку и осторожно стер у нее с губы кровь. Намочил и выжал край полотенца, вытер шею, потом плечо. Она дрожала.

— Не бойся, — сказал я.



— Джонатан, пожалуйста!

Но я успел кое-что заметить. Мне было понятно каждое движение ее души, потому что по своей — пусть вредной — природе она ничем не отличалась от меня, от Уилкинса, от мудрого Джеймса Нгуги. Какого бы континента, какого бы века дочерью ее ни считать, не было у нее в душе ни страха, ни надежды и ни тени предубеждения, которых бы мы с ней не разделяли. Я перестал о чем бы то ни было думать. Теперь я управлял ею не хуже любого гипнотизера. Мог успокоить стыд, излечить отвращение к себе, мог оказать поддержку, когда пробудится чувство вины — восьмой и самый смертный из семи грехов. Если я ее тиранил, соблазнял, то лишь тем, что сам стал ею. Не «Верь в меня!», а «Я верю!». Она коснулась правой рукой моего плеча, чтобы я перестал, а левой ладонью прикрывала кровоподтеки на лице.

— Не надо, Джонатан, — прошептала она.

Извечная женская попытка спрятаться в тени, в хитрости и скрытности, составляющих закон сущего. Я смотрел на нее и ни о чем не думал, лишь ощущал всеми порами, лишь желал ее. Наконец Миранда опустила веки. Я стал раздеваться, снял рубашку. Она молчала и на меня не взглянула. Я снял остальную одежду и лег рядом с нею, старательно избегая соприкосновения с ее телом. Я ведь знал, о чем она сейчас думает, я видел ее лицо своим мутным косящим левым глазом. О торжестве жизни без пиршества плоти, о любви без насилия.

— Поедешь со мной в южный Иллинойс, — сказал я. — Вот уж где не действуют обычные законы географии, где неприменимы философские доктрины и ходячие мнения. Там бушуют ужасные торнадо, немыслимые ветры. Весной холмы зеленее изумрудов, небо синее кобальта, а по небу — облачка несказанной белизны. И никаких опасных животных ни вверху, ни внизу, не считая баптистов и братьев Гарпов, но этих мы оставим с носом, вот посмотришь.

Я коснулся ее груди. И вдруг она повернулась и привлекла меня к себе.

— Ты так смешно косишь! — шепнула она. Я прочел в ее лице безумную, неожиданную мысль. — Джонатан, я тебя люблю, — прошептала она. — У тебя такой нелепый вид.

Я вдруг сразу весь ожил. Мне показалось, что ожил весь корабль. Руки мои замерли у нее на плечах; не сознавая, я уже понял.

— Ветер! — шепнул я. Она затаила дыхание, прислушиваясь.

— Ветер! — сказали мы оба сразу. Небо за иллюминаторами переменилось. В нем расцветали молнии.

— Спи, Миранда. Я вернусь, когда смогу. — И не дожидаясь ее ответа, не задержавшись даже, чтобы одеться, я выбежал на мостик.

— Нгуги! Ветер! — заорал я.

Нгуги встряхнулся ото сна, словно марионетка, которую поддернули за веревочку, и в тот же миг очнулась и все остальная команда.

— Ветер! Он! — крикнул Нгуги мне в ответ, и глаза его вытаращились, губы растянула улыбка шириной с Млечный Путь и полная заморского ликования, как темно-зеленая, медленно текущая река Конго. Плотный воздух, загадочно вибрируя, отразил: «Он!» Наш перебитый экипаж весь собрался на палубе, готовый выслушать и выполнить приказ. Маленький чернокожий очкарик Чарли Джонсон весело захлопал в ладоши — сейчас сорвется с места бегом.

— Паруса! — завопил я. — Надо скорее шить паруса! Простыни, рубахи, платки — все годится в дело, лишь бы ветру нашлось за что зацепиться!

Они со всех ног бросились в разные стороны — вниз по трапам разорять постели, распарывать робы и сшивать паруса — ниткой, канатом, ногтями, ножом, свайкой. Я ободрал капитанский салон, сорвал одеяло с Миранды.

— Тысяча извинений, — говорю я и приступаю к пологу ее туалетного столика.

— Джонатан! — вскрикивает она, белыми руками прикрывая грудь. Здоровый глаз у нее широко раскрыт от негодования.

Встрепенувшийся океан и легкий ветер влекли наше судно без парусов в южную сторону, туда, где хмурый мрак и млечный океан, где, словно пар, там и сям клубится странное каленое свечение и колышится, подымаясь, как театральный занавес. Нгуги уже поставил к штурвалу человека, который, впрочем, понимал в управлении судном не более его самого. Огромные бледные птицы целой стаей кружили над нами, вылетая из-за огнистого занавеса. Я и со мной еще шестеро полезли наверх привязывать паруса, чтобы захватить скудный ветер и спуститься к мысу Горн, пока нам благоприятствует погода. Я крикнул нашему рулевому:

— Круче к ветру клади руля!

И все небо отозвалось эхом: «Люля, люля!»

«Иерусалим» рыскнул, накренился, но выпрямился. С моего насеста на бом-брам-рее мне были видны другие суда — сначала два, потом три, посланные свидетельствовать. А далеко внизу, точно заводные куклы, сновали члены нашего осиротевшего экипажа, и каждый выполнял приказы всех. Их я тоже легко понимал. Не ведающие чина и закона, они на борту изувеченного корабля учились теперь быть человеческим обществом. Больше никаких гениев, никаких царей. Одни только бледнолицые дикари да мечтательные апаши. Они бешено носились взад-вперед (но не очертя голову, не куда попало), словно дети, рвущиеся заслужить мамину похвалу. Из-за двери капитанского салона выглянула Миранда. «Ур-ра!» — закричала она. Ветер дул ровно, в нашем распоряжении было все время и пространство. Белесоватость моря в южной стороне стала меркнуть; из пучины поднялся громадный печальный человек, он стоял на клочке новообразовавшейся суши, легко раскинув руки по двум веткам большого дуба, и древние его одежды белели ослепительнее снега. Я крикнул, обращаясь к нему: «Так это тебя искал в здешних широтах наш капитан? Прощай же, и да благословит тебя бог!» Правый глаз я не спускал с нашего бушприта, а левый мне застило что-то белое и большое. «Еще круче клади руля!» — кричал я. Бледные птицы были величиной с те три корабля, что плавали вокруг нас. «Курс домой, мои соленые шлюхи! — орал я с топа мачты. — Курс домой, сиротинушки, курс домой, кривоногие, пузатые, безмозглые, беспардонные убийцы ни в чем не повинного кашалота! Глядите в оба, негритосы, в оба, китайско-ирландско-мандалайские евреи, в оба, англосаксы с шакальими глазами! Мы, может, и слизь земли, но имеем на земле свое место! Вперед, в Иллинойс, бесконечно изменчивый!»