Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 41

Я походил по комнате, потрогал флакон, переставил с места на место шкатулку — в ней мать хранила брошки, дамские часики с защелкивающейся крышкой и другие безделушки, разделся, лег на диван. Ноги уперлись в валик: за девять месяцев, проведенных вдали от дома, я подрос еще на несколько сантиметров.

Я проснулся и сразу понял: мать уже дома. В комнате был полумрак, на тумбочке горела прикрытая газетой настольная лампа.

— Мама? — позвал я.

Она шагнула откуда-то из темноты:

— Я все ждала, когда ты проснешься. Хотела разбудить, но ты так сладко спал.

— Надо было разбудить!

Мы обнялись. Я ощутил на своем лице материнские слезы, теплые и какие-то ласковые, и чуть не расплакался сам.

— Боже мой, каким ты стал! — удивилась мать. — Издали не узнала бы. Вырос, возмужал. Солдатская служба тебе на пользу.

— В госпитале хорошо кормили! — ляпнул я.

— Сейчас, сейчас, — забеспокоилась мать. — У меня картошка есть, сахар, немного хлебца.

— Погоди! — Я перевернул над столом «сидор», высыпал сухой паек — две банки свиной тушенки, концентраты, сухари, горсть рафинада, початую буханку.

Мать всплеснула руками:

— Какое богатство!

— Это еще что. — Я постарался произнести эту фразу небрежно.

— Пируем? — Мать вопросительно посмотрела на меня.

— Конечно!

Очень хотелось есть, но я делал вид, что сыт, подсовывал лучшие куски матери.

— А я думала, ты голодаешь.

Я вспомнил радиополк, Тоську-повариху, обкрадывавшую нас, и солгал:

— Нет, нас всегда хорошо кормили — грех жаловаться.

— Надо Коленьке что-нибудь отнести, — спохватилась мать и отложила сухарь. — Жалко его — скоро пухнуть начнет с голодухи.

Я покраснел.

— Что с тобой? — Мать застыла с хлебом в руке.

— Так, — пробормотали.

Мне было стыдно, очень стыдно: утром я пожадничал, пожалел сухарь, который теперь отложила для Коленьки мать.

За окном громыхнуло. «Бомбежка?» — Я с тревогой посмотрел на мать. Она улыбнулась:

— Это салют.

Погасив в комнате свет, мать откинула край шторы, и я увидел расцвеченное ракетами небо. Они взмывали вверх, напоминая гигантские фонтаны. За десять месяцев, проведенных вдали от дома, я отвык от этого волнующего зрелища, и теперь, не отрываясь, смотрел на рассыпающиеся в небе ракеты. Вспомнил Петровича и сказал сам себе: «Он прав. Еще немного, и фрицам хана».

— В Москве почти каждый день так, — вполголоса произнесла мать. — Люди радуются, когда видят это.

И хотя я провел на фронте всего один день, моя душа наполнилась гордостью: кто знает, может быть, несколько месяцев назад Москва салютовала той дивизии, в состав которой входила рота, бравшая опутанную колючей проволокой высотку.

После салюта мать сказала:

— А теперь — спать! Тебе отдохнуть надо, сын…

Утром, когда мать ушла на работу, мне стало одиноко.

Походил по комнате, поглазел в окно. Во дворе было тихо, безлюдно. А до войны мальчишки гоняли по двору тряпичный мяч, перевитый для прочности проволокой, на скамейках сидели старухи в платочках, два раза в неделю появлялся старьевщик, менявший пустые бутылки на «уди-уди» — резиновый чехольчик, превращавшийся при надувании в красивый шарик.

От нечего делать я решил сходить в кино, но у «Авангарда» была очередь, да и не хотелось идти в этот кинотеатр без Зои. Неожиданно вспомнил Зинин адрес, приятельницы Фомина, и направился к ней.

Поднявшись на третий этаж, постучал в окрашенную коричневой краской дверь.

— Кто там?

— Зину можно?

Звякнула цепочка. Очень похожая на Зину женщина в вязаной кофте с протертыми локтями подозрительно посмотрела на меня.

— Зину можно? — повторил я.

— А вы кто?

— Знакомый.

— Не от Фомина?

— Нет. Но его знаю.

— Проклятый парень — этот Фомин! — взорвалась женщина. — Своими бы руками задушила! Задурил девчонке голову, наследил и как в воду канул. Даже писем не пишет.

Женщина говорила долго и нервно. Я перебил ее, сказал, что тоже не люблю Фомина.

Женщина сразу успокоилась.

— А я думала — вы от него. А Зины нет — уехала.

— Куда?

Женщина потеребила край кофты.

— Далеко.



Я увидел на вешалке беличье манто и подумал: «Обманывает». Потоптался и сказал:

— Привет ей передайте.

— От кого?

— От Жоры.

— Передам, передам. — Женщина кивнула несколько раз и захлопнула дверь.

Звякнула цепочка.

Зинин дом находился неподалеку от магазина «Масло» — угол Пятницкой улицы и Добрынинской площади. До войны мать покупала в этом магазине вологодское масло. Сейчас в нем тоже продавалось масло, но только по коммерческой цене.

Зашел в магазин. На прилавках лежало все, что душа пожелает. Даже сырки в плетеных корзиночках — точно такие же, какие продавались до войны. Но цены ошеломляли. Поглазел на все это и потопал в военкомат, к Шубину. Он не узнал меня, а потом обрадовался, сказал, заикаясь сильней обычного:

— С-смотри, к-каким с-стал! Г-гренадер! Уже п-по-нюхал п-пороха или не д-довелось п-пока?

— Только что из госпиталя, — похвастал я.

Шубин уважительно помолчал.

— К-куда т-тебя с-садануло?

— Контузило. Во время атаки.

— Н-ну?

— Честное слово, — контузило!

— Д-да я не об этом. Н-неужели в-в атаку х-ходил?

— Довелось. На второй день — даже осмотреться не успел.

— С-страшно было?

— Страшновато.

Шубин задумался, и я решил, что он вспоминает бомбежку, во время которой потерял руку и стал заикой.

Мы поговорили еще минут десять, пожелали друг другу всего самого наилучшего и расстались.

21

На следующий день я пошел на «шарик». В отделе кадров, куда я заглянул за пропуском, меня узнали, стали расспрашивать, где я воевал, одобрительно посмеивались. Начальник отдела кадров похлопал меня по плечу.

— Вот каких богатырей посылает на фронт наше предприятие!

— Гвардеец! — подхватил инспектор отдела кадров — тот, который мне и двух слов не сказал, когда выписывал направление в цех.

Начальник порылся в шкафу, достал мое личное дело. Я с трудом узнал себя на маленькой фотографии: подростка с выступающими скулами и торчащим носом.

Полистав личное дело, начальник воскликнул:

— А ты, оказывается, не увольнялся?

— Не успел, — солгал я. — Повестка вечером пришла, а утром — с вещами.

— Бывает… Тебе выходное пособие причитается. И еще за восемь рабочих дней. Можешь пройти в бухгалтерию и получить. А пропуск в цех — пожалуйста. Мы фронтовикам всегда рады. После демобилизации — милости просим. Дополнительным питанием обеспечим, ордерок на костюм подкинем.

Получив в бухгалтерии деньги, я направился в цех. Хотелось покрасоваться и перед Суховым, и перед ребятами.

За фанерной перегородкой — там, где состоялся памятный мне разговор, сидел какой-то мужчина. «Странно», — подумал я и спросил:

— Ивана Сидоровича можно видеть?

— Сухова?

— Да.

Мужчина пытливо посмотрел на меня.

— А вы кто ему?

— Никто. Я работал тут.

Мужчина сунул в рот окурок, лежавший в пепельнице, сделанной из бракованной снарядной гильзы, и сказал:

— Умер Сухов. Три месяца назад.

Этого я не ожидал. Мужчина сказал:

— Не расстраивайтесь. Я недавно тут. А ребята вам все расскажут.

Я пошел к станкам. Увидел ребят, с которыми работал в одной смене, помахал им рукой. Они узнали меня, выключили станки.

— Здорово, брат!

— Здорово!

Меня снова похлопывали по плечу, вертели, оглядывали со всех сторон.

— А Иван Сидорович, говорят, того? — сказал я.

— Да. — Ребята помолчали.

— Грешно о покойнике плохо говорить, но он мне много крови испортил.

— И ты ему! Иван Сидорович тебе плохого не желал. После твоего ухода в армию часто вспоминал тебя. «Саблин, — говорил, — малый хороший, только дури в нем много». А что зудел он, так его понять можно: сын погиб. Один жил, кроме сына и бога, у него никого не было.