Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 121

Уэллсу восемнадцать лет. Он в Высшей школе естественных наук (теперь мы знаем ее как Роял-Сайенс-колледж Лондонского университета). Одна гинея выплачивается ему по средам (даже в середине восьмидесятых годов прошлого века это означало, что два дня в неделю он должен голодать). Целый год он был счастлив. Он говорит: «За этот год я весь обносился. Я недоедал и ютился по углам, но это не имело для меня никакого значения: передо мной раскрывались новые перспективы жизни». И тут ему во второй раз в жизни очень посчастливилось. Его учителем оказался Томас Хаксли.

Хаксли был человеком выдающимся. Он не был самобытным ученым такого масштаба, как его друг Дарвин, но и таких ученых, как он, тоже очень мало. По своему характеру он был человек более сильный, твердый и не так потакал своим слабостям, как Дарвин. Сам Дарвин не мог желать более преданного приверженца: без Хаксли теорию Дарвина еще долго и грубо поносили бы, прежде чем признать. Хаксли был одним из замечательнейших деятелей просвещения. Более чем кто-либо другой он оказал влияние на Уэллса, который сам призван был стать выдающимся просветителем следующего поколения.

В конце прошлого века в биологии царило все возраставшее оживление. Смысл эволюционной теории был растолкован, и казалось, что вскоре последуют другие важные исследования. Все с надеждой ожидали новых открытий, и они действительно были сделаны, но через шестьдесят-семьдесят лет (для этих открытий нужны были новые технические средства, которые в 80-х годах прошлого века еще нельзя было себе представить). Словом, в биологии ожидалось тогда нечто вроде второго пришествия. А физика считалась в те годы скучным предметом. Никто не ожидал от нее чего-нибудь значительного. Многие думали, что все открытия уже сделаны и остается лишь упорядочить их. Занятная ирония судьбы! Героический век физики стоял еще только у порога. Тем временем биологи пожинали лавры. Помню, А. К. Хаддон рассказывал мне, как увлекательно было быть в те годы биологом. Он был на несколько лет старше Уэллса, стал известным антропологом и сохранил в свои восемьдесят лет юношеский энтузиазм времен Хаксли, Фрэнсиса Бальфура{194} и других замечательных ученых. «Я обычно бегом бежал на свои лекции», — говорил он мне.

Это было то увлечение наукой, которое никогда не покидало Уэллса. До конца своей жизни он хотел стать ученым. Если бы он после первого года учебы у Хаксли сразу перешел на исследовательскую работу — при условии, что следующие два года будут такими же успешными, — он мог бы сделать «громкую работу» («sound work», как он любил говорить) в зоологии. Он сумел бы обогатить наши знания. Он мог бы стать профессором. А затем, со временем, — заслуженным профессором в отставке — звание, которое его особенно привлекало.

Все это уже походит на некую позу, выражающую и тоску по прошлому величию, и обманутые надежды; ее нет-нет да и увидишь у крупных дельцов-воротил или у политических деятелей — ведь неприятно оставаться в полной безвестности. Но я и тогда считал и продолжаю считать, что тут было нечто другое. Уэллс действительно верил в науку, в ее практические достижения, в ее понимание мира. Он не был особенно честолюбив. И не потешался над своей славой, как это делал Шоу. Но он исключительно легкомысленно относился к своим действительным способностям и часто даже как будто не подозревал об их существовании. Нет сомнения, он стал бы отличным профессором зоологии, но весьма трудно представить себе, чтобы он сделал такой вклад в науку, какой сделал Павлов. Он легко мог быть счастлив тем, как текла его жизнь, но не следует забывать, что в академическом мире 1890–1930 годов его личная жизнь доставляла ему, конечно, неприятности.

Но как бы там ни было, он часто пытался навязать мне свои мнения. Почему бы мне не вернуться опять к занятиям физикой? Ведь я бы мог сделать «громкую работу». Он не хотел признать, что и я по-своему так же тверд, как и он сам. Следует добавить, хотя этого он мне не говорил, что у него, возможно, были другие основания, чтобы пытаться убедить меня вернуться к научной деятельности. Он не был уверен в том, что мое литературное творчество окажется достаточно самобытным. Ему понравился мой роман «Поиски», но, как я подозреваю, он считал, что сам он мог бы написать его лучше. Когда в 1940 году Уэллс прочитал мою книгу «Чужие и братья», я получил от него длинное письмо. «Это действительно самобытное произведение», — писал он. И тут же согласился с тем, что я был прав, изменив свой жизненный путь.

Итак, Уэллс не стал профессором. Он был занят множеством разных неподходящих дел: преподавал в частных школах, правил статьи для такого любопытного учреждения, как заочный университетский колледж, писал руководство по зоологии и вдобавок еще занимался журналистикой. Это была жизнь достаточно трудная для молодого человека, и словно для того, чтобы сделать ее еще трудней, он заболел туберкулезом и какой-то неизвестной болезнью почек, так что все думали, что он умрет. Но это не явилось препятствием ни для того, чтобы в свободное время добиться получения первой ученой степени по зоологии, ни для того, чтобы жениться. Это был единственный случай, когда Уэллс пожалел себя. Было бы горько умереть, не познав радостей любви. Китс, еще один отважный юноша, так же проклинал за это свою судьбу. Туберкулез убил Китса, тогда как Уэллс к тридцати годам был здоров.

Болезнь и толкнула его к тому, чтобы целиком отдаться литературному труду. Это было единственное, чем Уэллс мог заниматься, когда у него открылось кровохарканье и он длительное время не работал, довольный уже тем, что пока жив. Он начал строчить одну статью за другой (в 90-е годы прошлого века сбывать их было легче, чем теперь, семьдесят лет спустя) и написал «Машину времени».





Как и Диккенс, Уэллс был, конечно, прирожденным писателем. Чем бы он ни занимался, он всегда был изобретателен, внося что-то свое, ни у кого не заимствованное. Но у него был дар и более существенный для романиста. Это была способность — ее он унаследовал от Диккенса, а не перенял у него — безо всякого усилия или напряжения ясно «представлять» события, словно они сами собой легко возникали в памяти.

В его научно-фантастических романах способность изображения достигла высокой степени: реальность описания в первой главе «Войны миров» так же совершенна, как и в первой части «Дэвида Копперфилда». Та же способность видна еще и в превосходном романе «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна»{195}, написанном двадцать лет спустя. После этого писательская работа шла урывками: Уэллс потерял интерес к написанию романов.

Я не собираюсь утверждать, что нет еще более высоких способностей, которыми мог бы обладать романист. Но их нельзя приобрести. Этому писатель не может научиться: он или имеет дар, или не имеет его. Если имеет, люди будут читать его, если не имеет, то им могут восхищаться, но читать не будут.

Генри Джеймс, с которым Уэллс был дружен много лет и который был более великодушен к Уэллсу, чем Уэллс к нему, бился над разгадкой этой тайны. В своем творчестве Уэллс нарушал все эстетические каноны Генри Джеймса и, в сущности, вовсе не обращал на них внимания.

Джеймс с грустью писал ему:

«Я читал вас так, как я всегда вас читаю и как никого еще не читал, с полным отречением от всех тех „принципов критики“… с которыми я брожу, спотыкаясь, по страницам других писателей, связанный в какой-то степени с еще любимой мной теорией, и в то же время с самой циничной непоследовательностью отбрасываю ее, как только поддаюсь вашим чарам».

Да, это был большой талант. Его тотчас признали. Как только вышли «Машина времени» и «Война миров», Уэллс стал известным и состоятельным писателем. К тому времени улучшилось и его здоровье. К 1900 году, когда ему исполнилось тридцать четыре года, относится начало его деятельности на ниве просвещения, которую он считал более важной, чем труд романиста. Великий просветитель из самых обычных людей, между прочим. «Он пророк», — писал Уинстон Черчилль, когда уже был глубоким стариком.