Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 121

Унизительный провал «Гая Домвиля» стал проявлением и в то же время олицетворением кризисной ситуации в жизни Джеймса. Фенимор Вулсон покончила с собой. Теперь кристаллизация неудовлетворенности приняла отчетливые формы. Он сознавал, как много было им упущено, и страшился потерь, которые ожидали его в будущем. Не однажды в течение ряда лет он оказывался на грани нервного расстройства. Но он был человеком с исключительной силой воли, и, во многом преодолевая себя, он попытался начать жизнь заново. Последним прибежищем для него было, конечно, творчество. В погоне за успехом он потерпел поражение. Пусть так. Не стремясь привлечь к себе внимание, но опираясь на свой авторитет, все еще значительный, а впоследствии еще более выросший, он стал отстаивать свое своеобразное право на создание произведений, не пользующихся широкой популярностью. Это было чистое искусство, его собственный вариант идеальной прозы. Так, год за годом создавалась легенда о Генри Джеймсе, которая в первой половине XX века была всем нам хорошо известна. Как все легенды такого рода, она значительно упрощала истинное положение вещей, но что-то в ней соответствовало действительности.

Он был прирожденным учителем, что согласовывалось с особенностями его личности, психологический анализ которых был приведен выше. Он обладал настойчивостью, терпением, упорством. Учил он тому, какой должна быть проза. Он был единственным крупным писателем, который разработал стройную концептуальную теорию искусства. Пруст писал об этом более тонко, но его рассуждения были в меньшей степени пригодны для обучения молодых писателей.

В целом будет справедливо заметить, что теория Джеймса принесла больше вреда, чем пользы. Она вводила слишком много ограничений. Строгое следование его концепции сделало бы невозможным появление произведений Достоевского, Толстого, Диккенса. Как уже отмечалось, Генри в своих критических оценках ухитрялся перечеркивать их творчество. Вдобавок ко всему теория не подходила для Бальзака, которому, как уже говорилось, Генри с великодушной непоследовательностью отдал дань самого искреннего восхищения.

Что касается его самого, то для легенды о нем, так же как и для его творчества, теория оказалась полезной. Уверенность производит на людей сильное впечатление, а находясь под впечатлением, они готовы забыть об усталости, даже те, кто не слишком склонен к почтительности. Так было с Уэллсом, который, несмотря на один раздраженный выпад против старого мастера, питал к нему необыкновенное почтение. Все слушали мучительные рассуждения Джеймса, когда пальцы его сжимали воздух в попытках отыскать нужные слова, перемежаемые долгими паузами, — никому другому такого не позволили бы. Во всем этом было лестное сходство с Нильсом Бором из Копенгагена, который имел обыкновение делиться с физиками-теоретиками аналогичными размышлениями вслух. Речи Бора, должно быть, были столь же продолжительны.

В развитии его собственного творчества теория Джеймса сыграла более непосредственную роль. Следует предупредить, что далее будет изложено мнение, которое разделяют немногие. В поздние годы творчество Джеймса стало значительно беднее содержанием. Ему хотелось выразить некоторые трудные, во всяком случае сложные, понятия, но их было не так много, как кажется. Когда хороший, добросовестный писатель утрачивает содержательность, он обращается к технической виртуозности (имеются признаки того, что это происходило с Диккенсом). Стилю Джеймса была присуща большая виртуозность, которая еще более усиливалась благодаря тому, что техника получала теоретическое обоснование. Его привлек символизм Ибсена, и он им воспользовался, например, в «Крыльях голубки»{170} и «Золотой чаше». В сущности, символизм не подходил для него. Но он помогал выйти из положения, когда мельчало содержание. Аналогичным образом дело происходило и с языком. Часто в поздних романах Джеймс говорил не больше того, что уже было им сказано раньше, хотя и не с такой александрийской пышностью. Техника незаметно приходила на выручку. Напрашивается сравнение с Достоевским. Поздний Джеймс использовал все мыслимые средства, чтобы заполнить форму, способную вместить более богатое содержание. Достоевский не мог найти форму настолько емкую, чтобы в нее могло войти все, что он хотел сказать (единственное исключение составляют «Братья Карамазовы»).

Происшедшие изменения наглядно обнаруживают себя в знаменитых предисловиях к нью-йоркскому собранию сочинений Джеймса и в тех переработках, которым он подвергал свои произведения в поздние годы. В предисловиях видна острая проницательность автора и точность его анализа собственного творческого процесса, в особенности когда речь шла о самых ранних произведениях. Ни один писатель не рассказывал так ясно о том, как он создавал свои книги. Вторые редакции, выполненные Джеймсом, обычно усложняют ранние произведения, заставляют их звучать иначе, но не делают лучше. Несколько книг в результате переработки искажено или испорчено. Хотя это касается другого вопроса, самой значительной переработкой в психологическом отношении является финал «Женского портрета». В нью-йоркском издании поцелуй Гудвуда заставляет Изабель почувствовать всю страстность его натуры и осознать, какой может быть физическая любовь. Она отшатывается, но к ней приходит понимание. Эта сцена написана не лучшим образом, скованность темперамента Джеймса все еще сказывалась. Интересно, что она вообще была написана.





С точки зрения современного писателя, лучшим из поздних романов Джеймса являются «Послы». В значительной степени в этой книге повторяются более ранние мотивы, но она намного сложнее, вмещает больше опыта и занимает видное место в творческом наследии Джеймса. Другие поздние романы уступают повестям и рассказам, в особенности «Повороту винта»{171}, в работе над которым Генри не прилагал больших усилий и где содержание говорит само за себя.

Так Генри прожил последние двадцать лет своей жизни — он был литературным законодателем, который владел мастерством, объяснял собственные произведения, сохранял творческую энергию. Он ожидал от жизни большего. Судьба разочаровала его. Но, хотя нервы его были напряжены, он сохранял твердость духа и сумел наилучшим образом распорядиться тем, что ему было дано.

Он устроил также и свои домашние дела. Когда-то он, может быть, надеялся завершить жизнь по-королевски, подобно Полю Бурже в Йере. Однако ему пришлось удовлетвориться скромным образом жизни пожилого литератора, соответствовавшим положению кембриджского профессора с небольшими личными средствами. Он приобрел чинный особняк в георгианском стиле{172} в местечке Рай; здесь он мог диктовать свои произведения и принимать друзей (переход от письма к диктовке сделал его язык более усложненным и изобилующим вводными оборотами). Он мог предложить своим гостям неплохое угощение и сколько угодно хорошего вина, хотя сам пил немного. Распорядок дня в его доме был педантичным и отличался скромной добропорядочностью, и он зарабатывал ровно столько, чтобы его поддерживать. Ему пришлось пережить крупное разочарование в практических делах. Это был неуспех нью-йоркского собрания его сочинений. На него он возложил свои последние надежды, потратив годы самозабвенного, беспокойного труда на создание окончательных, не подлежащих пересмотру вариантов своих произведений. Издание должно было доставить ему средства к существованию в старости. Оно было великолепно оснащено и, подобно кораблю, спущено на воду скрибнеровским издательством в Нью-Йорке. Однако оно пошло ко дну, не оставив следа.

Тем не менее в 1913 году Джеймс смог позволить себе снять просторную квартиру в Лондоне, оставив дом в Райе в качестве летней резиденции. Лондонская квартира находилась в Карлейл-мэншнз{173}, в районе Чейн-роу, ближе к набережной, и окна гостиной Джеймса выходили на реку (несколько лет спустя Т. С. Элиот также поселился в Карлайл-мэншнз). Джеймс не страдал от бедности, и не было оснований опасаться, что нищета грозила ему в будущем. Беда была в том, что его считала нищим Эдит Уортон, а когда ею завладевала какая-нибудь мысль, она приступала к незамедлительным действиям.