Страница 77 из 93
Я пришел к В. П. Он дал мне тетрадку, в котот рой он самым подробным образом рассказал про жизнь их завода и выставил много требований. И не мудрено: в то время он сам был на этом заводе, он почти жил на нем (так как в то время работа продолжалась часов 11–12), а работа его заключалась в том, что он залезал под машины, котлы и т. д., а я в то время думал о чем угодно, только не об этих мелочах заводской жизни.
Я помню, в Красноярской тюрьме В. П. подробно рассказывал о жизненных условиях рабочих в различных государствах. Он так подробно говорил об этом, приводил столько цифр, с такой любовью рассказывал. Он прочел много книг о положении рабочих в различных странах, он, вероятно, переживал каждую страницу, читая эти книги: ведь в них рассказывалось про самое дорогое дело его: он сравнивал эти факты с тем, что знал из собственной жизни, А я? Я никогда в жизни не прочел ни одной такой книги. Я не читал даже Вебба. Сидя в тюрьме, где такая масса книг по этой отрасли, я брал себе хотя бы трактат по сравнительному языковедению, но только не по рабочему вопросу. В. П., чему я в то время очень поражался, рассказывал подробно о том, сколько кубических футов воздуха приходится в среднем на каждого рабочего в его жилище в разных странах, сколько жильцов в одной комнате.
Так было и во всем дальнейшем. После амнистии (1905 года), когда В. П. и я принялись интенсивно за работу, характер этой работы был глубоко различен, хотя мы оба большевики. В. П. весь отдавался профессиональному движению рабочих, внося в него революционный дух. Он опять-таки погрузился в действительность, стал изучать что есть, чтоб из этого строить дальше. И он так подробно изучил это что есть, что он стал среди большевиков одним из лучших знатоков этой действительности. К нему обращались за справками и советами. А я, как и многие другие большевики-интеллигенты, увлекся красочной стороной развивающихся перед нами событий. Я выработал в то время план восстания (в Ростове-на-Дону). Ко мне в мою комнату каждый день к 12 часам стекалось много народу, и мы обсуждали, как захватить оружие, устроили лекцию о приготовлении взрывчатых веществ. И мне казалось, что жизнь моя имеет смысл, я устраивал типографии, добывал деньги, звал рабочих на митинги, на которых раздавались все те же речи о восстании.
Я помню горячий спор с Мих. Вор. (Смирновым) после подавления ростовского восстания по поводу выборов в Думу. Мне казалось изменой революции, мещанством, обыденщиной принять в них участие. И я ли не один так думал?
В мои годы совершенно невозможно переделать себя, интеллигент во мне останется до конца. Значит, пользы от моей жизни будет очень немного. А В. П. проживет свою жизнь с большим смыслом. Правда, мне гораздо труднее жить, чем В. П. Он берет готовые формы жизни. Его идеал можно ощупать руками, и т. к. работа в этом направлении соответствует самым жизненным его запросам и вполне отвечает его натуре, его нравственному складу, то все это выходит естественно и просто. Мои учителя — люди слова, а не дела, все люди с гипертрофированным «я». Они видят сны, мыслят символами. Их идеал для них самих в тумане.
Самое сильное было для меня мое первое переживание — Манфред, а чему он учит? В. П. думал постоянно, как бы лучше сделать то дело, которое для него совершенно ясно, и он скорбит, что у него мало знаний. Я же думаю: где то дело, где та жизнь, где не чувствуешь себя Каином?
Ты раз обидела В. П., сказав ему, что на него похоже бывать в кинематографе. А на меня не похоже. И это верно относительно нас обоих. В. П-чу дорого дело, а дело не пострадает, если он пойдет в кинематограф. У меня же просто был протест против себя, потому что для меня вся суть в переживаниях. Вот в симфонических концертах я наслаждаюсь, потому что здесь я чувствую себя в мире абсолютно прекрасного. Если же пойду в народный дом, где я все-таки могу слушать Вагнера, Римского-Корсакова, то там я интенсивно страдаю и выхожу измученным, и это ничуть не преувеличение…
В. П. берет готовым весь громадный опыт, накопленный веками в разных странах тысячами людей, мне же приходится всю работу брать на себя, искать выхода, не имея перед собой ни одного образца. Жизнь В. П. красива, моя же уродлива».
Но Макар не выносил дифирамбов.
Он написал Мотовиловой большое письмо. И сделал в нем приписку: «Я чувствую себя несколько неловко: уж очень Вы расхвалили меня».
Ему бы хотелось скрыть и от жены и от матери, что верхоянская ссылка почти доконала его. Но скрыть не удалось: резко обострились боли в желудке. И без врачебной помощи жены и заботливого ухода Варвары Ивановны он не мог бы встать на ноги, чтобы снова ринуться в гущу жизни.
Нежно любил он жену и сына. И какое-то время не расставался с ними. И словно превращался в мальчишку, когда гулял или играл с Владиком.
Частым гостем в семье была Варвара Ивановна. Она приезжала в Саратов и появлялась под Серпуховом, куда переводили по службе Ольгу Павловну Ногину.
Долго, очень долго мечтала Варвара Ивановна именно о такой жизни: быть рядом с сыном, видеть его всегда, а не по ночам и украдкой; говорить с ним, помогать ему. И, конечно, нянчить внука.
Никогда она не сомневалась в том, что сын ее любит — ласково, нежно. Видела это она в письмах, и в мимолетных сердечных встречах, и в знаках внимания, которыми он окружал ее в детстве, и в юности, и сейчас. Она готова была идти за ним на край света и порывалась ехать в Верхоянск. Виктор поначалу упрашивал ее не покидать Москву. А потом заявил категорически, что не позволит ей испытывать непосильные тяготы путешествия за Полярный круг. «Я не могу допустить, мама, чтобы Вы страдали вместе со мной в кособокой «окаянской вилле», — писал он ей из последней ссылки.
Виктор с удивлением и радостью обнаружил, как Варвара Ивановна тянется к его интересам и понимает их по-своему правильно.
— Маму не узнать теперь, — сказал он жене, когда добрался до Саратова после ссылки, — она так здорово рассуждает о войне, интересуется политикой. Ты не поверишь: к моему возвращению у нее висел в комнате портрет Карла Маркса! И это меня тронуло.
Варвара Ивановна давно выбросила из головы всякий «калязинский мусор», о котором писал ей сын из первой тюрьмы на Шпалерной. Она читала газеты и книги и выполняла поручения Виктора по связи с московскими товарищами: привозила литературу и адреса. И появлялась всякий раз, когда без нее было трудно. И. разумеется, приехала летом 1915 года, когда у сына и у невестки родилась девочка — Оля.
Партия разрешила Ногину легализоваться. Он мог теперь жить открыто, по своему паспорту, не разлучаясь с семьей. Но саратовские большевики избрали его в свой нелегальный комитет. А вскоре такое же решение приняло и Московское областное бюро. Товарищи звали его работать. И непродолжительный отдых и «семейная идиллия» закончились разом.
Макару подыскали место в саратовской управе, а затем во Всероссийском бюро труда беженцев и в правлении общества «Кооперация». Но как только Макар расправлял крылья, призывал выступать против войны, развязанной империалистами, и его сотрудники заявляли о симпатиях к большевикам, начинались репрессии. Бюро труда беженцев разогнали военные власти, из управы и кооперации пришлось уйти под угрозой ареста.
Виктор Павлович решил заняться литературной деятельностью. Вместе с Михаилом Ольминским, Сергеем Мицкевичем и Георгием Ломовым он создал в Саратове легальную «Нашу газету». Между строк в ней стали появляться призывы против грабительской войны. И через десять недель газету прикрыли.
Со Скворцовым-Степановым и с Ольминским образовал Ногин в Москве «Литературное общество», связанное с Русским бюро ЦК. Три большевика подготовили сборник «Прилив», который должен был открываться статьями Ленина и Свердлова. И под маркой этого общества задумали опубликовать воспоминания Ногина о верхоянской ссылке «На полюсе холода». Виктор Павлович написал острую очерковую книгу, Горький прочитал ее, горячо одобрил, поправил и подписал в печать. Но сборник получился антиправительственный, книга дерзко приоткрывала завесу над карательной политикой царских властей. И оба издания смогли увидеть свет только после революции.