Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 93

— Плюнул мне в душу один легавый, — сказал Виктор Калабину и Шалаеву, когда они зашли к нему вечерком. — Поверите, два раза видел во сне те ореховые глаза: большущие, как у быка, верткие, как мыши. Проснусь — и весь в поту.

— Шпик, по себе знаю. По первости даже очень противно таскать этот «хвост». А дело серьезное, и надо что-то придумать, — Калабин еще не принял решения.

— Да чего тут думать! Пойдем втроем и того шпика придушим! — Шалаев выкинул вперед сильные мозолистые руки, рыжие и фиолетовые от краски. И Виктор и Калабин понимали, что Иван сказал не для красного словца: два года назад, в дни стачки, он так валтузил городового, что у того вместо морды расплылся от уха до уха кровавый блин. Но и сам пострадал изрядно: в перепалке ему расплющили нос и так свернули шею, что треснутый позвонок сросся косо, и теперь красильщик кривил шеей, будто всегда прислушивался одним левым ухом.

— Придушить — это полдела. За Виктором приставлен шпик, Виктору и дадут каторгу за эту гадину, — сказал Калабин. — Ведь как хитро получается: за товарищем «хвост» тянется, и нам надо тот «хвост» оберегать, чтоб беды не накликать. Так что пока Виктор здесь, ты, Иван, про того шпика и не задумывайся! А решение наше будет простое: ты уезжай на время, как Ольга сделала. Мы тут без тебя листовку раскидаем, отведем глаза. Вернешься, просидишь до осени дома. А там видно будет!

К Виктору давно ластился молодой фабричный химик, родом из Австрии. Он брал читать журналы у Ногина и заводил беседы о Льве Толстом, о молодом Горьком, расправлявшем крылья, о Штраусе и венской оперетте. Был он благонадежен, как пресная церковная просфора, и Виктор не обмолвился с ним ни одним словом о политике. При той ситуации, что сложилась, такой спутник был весьма удобен.

И когда он снова завел речь:

— Двинем-ка, Виктор Павлович, в страну гор, сосен и чухонского масла. Я хочу своей невесте послать карточку водопада Иматры, — Виктор дал согласие.

Через неделю они упаковали саквояжи, обменяли рубли на финские марки и покатили на Выборг. И сам водоскат, как писал Виктор домой, и река Вуокса, несущаяся в ущелье, и озеро Сайма, откуда берет начало река, и дерущиеся среди камней волны, над которыми висит шапка из миллиона белых сверкающих игл, и гранит, и скалы, и великолепные сосны, как бы ухитрившиеся вырасти на голых камнях, и бодрящие брызги, и висящий ажурный мостик над беснующимся потоком дали Виктору душевный покой.

Он вернулся в Питер освеженным, без надоедливой думы об ореховых глазах. Да они больше и не появлялись: Иван Шалаев приметил легавого коротышку, когда тот зачастил на тракт в поисках Виктора. Они столкнулись в трактире «Бережки» за бутылкой пива. Иван что-то спросил дерзко, тот ответил не по-людски. Слово за слово, и красильщик в сердцах так треснул его пивной бутылкой по котелку, что Виктор на время остался без «хвоста».

Трактирщик не посмел выдать Ивана: он дорожил привычными клиентами с окрестных фабрик, да и дело было такое темное, что лучше в него не влезать. Калабин отругал Шалаева отборными словами. На этом все и завершилось.

И листовку Калабин раскидал удачно, пока Виктор любовался финской природой. И кружок был цел: занимались в нем по субботам то Сергей Андропов, то Сергей Цедербаум. И люди стали лучше разбираться в политике.

А в начале зимы кружок прошел такое «боевое крещение» на фабриках у Паля и Максвеля, что о его делах услыхала вся передовая Россия…

С осени все дела у Виктора намертво завязались в один тугой узел. А просвета не было. И только в дальней дали мог он угадывать алую узкую полоску новой зари.

Он рассчитывал получить место мастера: тихого немца Отю повысили в должности. И хотел пристроить вместо себя Ивана Шалаева: тот поднаторел за восемь лет работы на фабрике и сумел перенять ряд полезных и нужных рецептов крашения.





Но Шабловский полез на дыбы. Он теперь всюду распихивал благонадежных михелей — и с земли германской и с земли австрийской. Пришлые «немцы» валили как из лукошка и садились на лучшие должности. Паль благоволил им: русского языка они не знали или болтали через пень-колоду, и никакие заботы питерских рабочих не укладывались в их голове.

Шабловский задумал получить доступ и к рецептурной книжке Виктора, где были записаны французские и немецкие новинки. Но Виктор уклонился: он уже понимал, что такие штуки проделывают с мастерами, когда готовятся их выбросить на улицу.

15 августа, в день успения пресвятой богородицы, красильщики снова подбили всю фабрику праздновать. И Шабловский — не без основания — думал, что в этом деле замешан Ногин, хотя прямых улик собрать и не удалось. Отношения у подмастерья и директора обострились до крайности.

Даже домой Виктор начал писать без скрытого раздражения. 18 августа 1898 года он решил откровенно ответить Варваре Ивановне на те мысли, которые ему не понравились в ее последнем письме.

«В письме от 16-го числа Вы советуете неисполнимые вещи. Это, наверное, оттого, что самим Вам никогда не приходилось жить на фабрике и видеть во всем величии «хозяев».

Вы говорите — «старайся за хозяев», а Вас спрошу: кто такой я? И с кем у меня интересы личные ближе: с хозяином или с рабочими? Я тоже человек, работающий на фабрике по одинаковым с рабочими правилам, и, следовательно, интересы мои тоже одинаковые с рабочими. Кроме того, у одного хозяина я всю жизнь не могу прожить. И что же, при каждом новом поступлении мне будет нужно снова унижаться перед фабрикантом? Только тогда я им буду «оценен», но зато рабочие будут меня ненавидеть. А если я буду справедлив с рабочими, а — поэтому — на их стороне, то мне никогда не придется унижаться ни перед кем. И, привыкнув отстаивать свои права, я заставлю считаться со своим мнением.

Вы пишете, что «фабричные только тогда хороши, когда им что-нибудь делаешь», и что «они ничего не понимают».

А фабриканты, что же, такие уж благодетели, что хоть ничего не делай, а они будут благодарны?! И они будто понимают, что рабочие последние силы теряют и получают лишь гроши? Да хоть умри на работе — они не поймут! И «оценят» лишь за то, что будешь молчать, когда они две шкуры будут драть! Недаром они и говорят, что дураки им полезны, а умные — вредны… Народ наш забит совсем, стал бессловесный. И хорош буду я, видя все это, и не помогая товарищам, и позволю сесть себе на шею каким-нибудь негодяям-тунеядцам, проживающим деньги, добытые руками рабочих? Нет, так я не хочу и не могу, а, сколько хватит сил, постараюсь отстаивать свои права!»

Варвара Ивановна переполошилась, когда Виктор попросил ее сообщить, сколько денег у него в сберегательной книжке. Сам он никогда не глядел на окружающий мир через полушку, как это делал его покойный отец, и, конечно, не знал, какая сумма скопилась у него за время работы и у Морозова и у Паля.

14 сентября он писал маме: «По новым правилам сегодня полагается работать, но рабочие опять не пошли. Вы спрашиваете, мама, зачем мне знать, сколько у меня денег? Я вам писал, что у меня есть планы. Один из этих планов — поехать за границу… Сейчас я решил действовать в старом же духе и фронта не переменять…»

Этим «фронтом» была новая стачка в день воздвиженья, занятия с кружком до первых петухов и чтение второго тома «Капитала», который приобрел ему брат Павел в московском магазине «Труд».

Павел переменился за эти годы так, что стал получать от Виктора весьма лестные характеристики. Он дважды побывал в Питере и хотя не вдруг понял, чем озабочен Виктор, но проникся уважением к его интересам. В письмах Павла начали появляться рассуждения о делах, которые волновали тогда мир: о приезде Фритьофа Нансена в Москву, о скандальном деле Дрейфуса и об оголтелом нажиме США на Кубу. Он занимался теперь в школе приказчиков, стремился повидать Станиславского в пьесах молодого и прогрессивного Литературно-художественного кружка, шумно заявившего о себе на московских подмостках, не пропускал публичных лекций видных профессоров по искусству, политической экономии, природоведению и анатомии. Были у него основания гордиться питерским братом, сумевшим подчинить свою жизнь опасной и благородной борьбе фабричных за право жить по-людски. Он понимал, что все это может довести и до тюрьмы. Но молодое поколение не знает страха и не боится упреков обывателя. Это обывателю суждено видеть не дальше своего носа и отдать богу душу в привычной заспанной постели, на мягкой пуховой перине, под заунывное и гнусавое бормотание попа с кадилом и дьячка с затрепанным псалтырем!