Страница 58 из 62
По-настоящему откровенным он был в полузабытьи, когда начинал действовать наркотик, которым его кормили, как хлебом, и белые пальцы принимались беспокойно ощупывать одеяло. Он шептал — но не смутно и вяло, как засыпающий, а торопливо, хотя и разборчиво, доверительно, — как ребенок, который не может удержать свою тайну. Лидия слушала.
В шепоте этом всплывали из далекого прошлого детские словечки Изы, ее сатиновый фартук, косички, юная фигура жены, ее первое вечернее платье из бледно-голубого шелка; смеющийся букетик незабудок в ее белокурых волосах, заколотых на затылке. Она видела судью плачущим, страдающим от позора, что его выгнали со службы, словно какого-нибудь злоумышленника; она улавливала в этом, шепоте, как жена однажды отругала его за это, и хотя попросила потом прощения, Винце до сих пор этого не забыл.
Многое рассказал в своем полузабытьи он и про Антала.
Он, можно сказать, высек, изваял его фигуру, отсек все лишнее, словно скульптор — любимый образ. Лидия сидела пораженная; значит, это так прекрасно — жить с ним под одной кровлей? «Почему он ушел от нее? — беспокойно шелестел шепот. — Такой славный парень и так ее любил. Почему он ушел, Этелка, ты не знаешь?»
Лидия могла сколько угодно ломать голову, почему, в самом деле, Антал ушел от Изы. В клинике этого никто не знал. Сиделки, работавшие здесь в то время, рассказывали, что Антала никогда нельзя было заподозрить в неверности и, судя по всему, он до конца жил с женой без ссор и размолвок. Про Изу всем тоже было известно, что с первого курса ее никто не интересовал, кроме Антала; коллеги знали подробности их общей борьбы за Дорож, удивительную энергию Изы, ее застенчивую улыбку, сиявшую только для мужа.
И вот теперь оказалось, Винце тоже не имеет понятия, что случилось между дочерью и зятем.
Ночью, когда судья неожиданно заговорил, Лидия наклонилась к нему. Днем старая дольше обычного сидела у мужа, после затянувшегося свидания больной заснул с трудом. Образ вторгшегося извне мира так отличался от больничного бытия, к которому Винце кое-как приспособился за много недель, что разум его, взбудораженный присутствием здорового посетителя, сопротивлялся теперь, не желая подчиняться телу.
— И где ж это — дома, дядя Сёч? — спросила сиделка.
Судья улыбнулся, кисть его слабой руки шевельнулась, словно он пытался махнуть рукой. Несколько дней уже он не двигался без посторонней помощи. Он ответил:
— Далеко. В провинции.
— Вы не здешний? Вы из провинции? — спросила Лидия.
В словаре провинциальных жителей тоже существует понятие «провинция», оно включает все, кроме столицы и города, где они живут. Провинция — это Казна, Дорож, Околач, Кушу…
— Из провинции, — ответил судья. — Из Дюда-на-Карикаше.
Лидия смотрела на него, широко раскрыв глаза. Она тоже родилась в Дюде-на-Карикаше.
Совпадение это сразу и тесно связало их; «Дюд-на-Карикаше» стало каким-то волшебным словом, которое соединило распиленное надвое кольцо. «Прекрасное место, — говорил судья. — Весной берега сперва красные, потом серно-желтые. Во сне я стоял на дамбе и не боялся реки. Вода шумела на мельничном колесе».
— Прежней дамбы там уже нет, — трясла головой Лидия. — Берег облицован камнем, новая дамба вся из бетона. На Карикаше провели регуляцию.
Это был тот странный период, когда судья неожиданно почувствовал себя легче. Период из трех, с медицинской точки зрения, абсолютно необъяснимых дней, когда Антал не мог ничего понять, Деккер лишь пожимал плечами, старая начала на что-то надеяться; Антал однажды ночью позвонил Изе. Лидия, проходя мимо его кабинета, слышала, как он говорил в трубку: «Отцу совсем хорошо, боли исчезли, просто ума не приложу, что это значит». Она бесшумно прошла мимо в своих мягких туфлях.
Они говорили и говорили, перебивая друг друга.
Лидия видела обелиск в память о жертвах того наводнения; обелиск был поставлен на площади Электропоселка, она помнила надпись на нем: «Погибшим от наводнения в Дюде», и еще в школе учила, какое ужасное бедствие обрушилось в 1887 году на деревню. Помнила она ивовую аллею, старую дамбу, которую охранял когда-то отец судьи, однажды летом она сама помогала ее разбирать: в излучине Карикаша, под маленькой гидроэлектростанцией, был построен бетонный коллектор; она видела, как исчезало все то, что хранил в своей памяти Винце: мельница, хаты с камышовыми крышами. Они вспоминали улицу за улицей, переулок за переулком, пастбище за пастбищем; Винце рассказывал Лидии о том Дюде, образ которого жил в нем, а сиделка — о новом, в кольце крупных госхозов, с Домом здоровья, с машинной станцией, с крестьянами, гоняющими по проселкам на мотоциклах. Иногда они с трудом понимали друг друга, потому что Лидия знала лишь новое, а судья — лишь старое название улицы, да и сам Дюд очень переменился; в таких случаях Лидия рисовала план, и чаще всего выяснялось, что они говорят об одном и том же. Но порой оказывалось, что в деревне появились улицы, которых прежде, в те годы, когда судья еще бывал там, не было и в помине. Винце пытался привстать на локте, лицо его, бледное, изможденное, обретало румянец. Говорили они и о мельнице, возле которой Лидия столько играла когда-то; мельницу ту снесли, на ее месте поставили электрическую. Лидия родилась возле старой, деревянной мельницы, и по утрам, просыпаясь, слышала шум воды, низвергающейся на колесо. Судья ничего не знал о новом облике Дюда: о регуляции Карикаша и о стройках в Дюде газеты писали летом пятьдесят третьего года, это был единственный год в жизни Винце, когда он по целым неделям не слушал радио и почти не читал: в то лето шел бракоразводный процесс Изы.
Они рассказали друг другу всю свою жизнь.
У судьи она была долгой, и Лидия часами слушала, как в словах его оживает та деревня, в которой ее еще не было. Она слушала об отце судьи — о родном — и о том отце, который был отцом и кормильцем всей деревне; этого, второго отца звали Карикаш, он давал им рыбу и раков, иногда и какой-нибудь заработок, а однажды вдруг взъярился, встал на дыбы и убил третью часть жителей Дюда. Узнала она и о страхе, который терзал Винце в детстве, заставляя его на рассвете поднимать глаза к синеющему окну и прислушиваться, что там река, в каком настроении, нет ли криков и шума на дамбе. Услышала она про учителя Давида, про гимназию, про академию права; рассказывал Винце и о тете Эмме, об улице Дарабонт, даже о Капитане.
Коротенькая жизнь Лидии не шла в сравнение с жизнью судьи, однако все же могла служить некой мерой всех тех изменений, которых Винце с такой жадностью всегда ожидал. Жизнь девушки лишь ей самой казалась скучной, неинтересной: судья ее слушал, как сказку; отец Лидии был пастух, он погиб на войне, был унесен войной с дюдских пастбищ так же невозвратимо, как Мате Сёч — водой с дамбы; когда Лидия кончила начальную школу, ее посадили в поезд, отвезли в интернат, учили в гимназии, затем в училище медсестер; мать ее, даже оставшись вдовой, жила сносно, работая в кооперативной лавке. Дипломом своим Лидия была обязана не доброхотным даяниям, не хлопотам учителя, выбивавшего бесплатное место в школе, — она получила его совершенно естественно, просто потому, что родилась и жила на свете; Лидии никто не дарил на рождество по грошам накопленных денег, чтобы она могла купить себе книги: если ей хотелось читать, деньги на книги появлялись как бы сами собой, она была обеспечена всем, словно вовсе не была сиротой, а может быть, оказалась даже чуть-чуть в более благоприятных условиях: о ней больше заботились — ведь она была сиротой.
За три ночи перед кончиной Винце они вдвоем совершали долгие воображаемые путешествия. Лидия куда лучше узнала родную деревню, чем из односложных фраз, оброненных матерью, или сухих рассказов учителей; судья же словно прошел рядом с ней по дорогам, на которых никогда не был и по которым мечтал когда-то пройти вместе с Изой. «Мельница, — улыбался он, — ну конечно, ее уже нет, только у меня на картине. На ее месте — электрическая мельница». Он задумался, пытаясь представить, как сейчас выглядит берег Карикаша; студентом он много фотографировал.