Страница 58 из 60
Почему-то из всех названий бывшего НКВД немцы чаще всего знали это.
Легко себе представить, что началось в нашем учреждении со всеми его строгостями, когда однажды исчез сотрудник. Накануне был у кого-то в гостях, что-то там, как потом шепотом передавали, ужасное говорил — о похожести советской власти на фашистскую в Германии. Когда он вдвоем с приятелем рано ушел, присутствовавшие были, естественно, только рады.
Потом уже вспоминали, что раньше было известно — спит Саша на голой кровати без одеяла, утром и вечером поднимает гири, не пьет и не курит. С чего бы это? Может быть, он даже записку оставил, не знаю. В общем, быстро стало ясно — сбежал на Запад. (Очень может быть, что это был первый такой беглец «из органов»; о нем в газетах не писали и по радио, как бывает в теперешнее время, не рассказывали.) Через несколько дней разведали, что пропавший находится в лагере для «перемещенных лиц» в Западном Берлине, общается там с американскими офицерами и ждет отправки в западную зону. «На улицу» не выходит, так что изловить его вряд ли удастся. Узнали и про какую-то его немецкую подругу, бросились за ней. Наверное, не нашли.
Не стало и того парня, с которым они вместе ушли с вечеринки, — его арестовали и увезли допрашивать куда-то в другой город. Все у нас об этом знали, но никто ничего не говорил; строгости пошли такие, что всем стало не по себе, а нам, переводчикам «с плохой анкетой», — особенно.
В то время разгорался начавшийся как бы из ничего — с первомайской вечеринки — наш бурный роман с переводчицей Инной. Со ссорами и примирениями, непреодолимыми препятствиями и неистовыми страстями. (Сказать об этом что-нибудь вразумительное с сегодняшней колокольни не умею.)
Оперсекторское общество делилось довольно определенно на «классы», а правильнее будет сказать — даже касты. Общение между ними происходило в пределах службы, в остальном же не поощрялось. Во всяком случае, следователя или оперуполномоченного могли запросто выгнать с работы или, по меньшей мере, перевести в другой город с понижением за амуры с переводчицей. А вот, допустим, с секретаршей — пожалуйста...
Мы с Инной принадлежали к одному «классу», так что такого рода нареканий наш роман вызвать не мог; вызывал только зависть: Инна была если и не красавица, то, уж во всяком случае, необыкновенно эффектна. Высокая, стройная, всегда с иголочки одета. Умница, воспитанная, остра на язычок и к тому же много чего знающая как раз о тех вещах, в которых большинство нашего брата, от шофера до высокого начальства включительно, были полными невеждами. Литература, например. И даже правила приличия.
Жила в большой квартире со своей мамой, с которой они вместе были в лагере в Германии. Мама же работала теперь у генерала, начальника Оперсектора, дома — личной поварихой.
...В тот день, еще до обеда, я переводил какую-то очередную бумагу, когда зазвонил телефон. Возбужденный голос Инны: «Миша, я уезжаю!» — «Куда? С чего вдруг?» — «Совсем уезжаю, сегодня! Приходи сейчас, иначе не увидимся...»
Я пошел к подполковнику Зубову и спросил разрешения уйти — «помочь собраться и проводить девушку». Начальник понимающе покачал головой и разрешил. Я выскочил из проходной на улицу. И сразу понял, что происходит что-то необычное. Множество переводческого народу в спешке расходилось по домам. При каждом — сопровождающий. В большинстве — те, с кем переводчик или переводчица работали. И за Инной уже ходил следом ее начальник-следователь, и было хорошо видно, что чувствует он себя в роли соглядатая не в своей тарелке. Мама Инны уже собирала вещи, а в коридоре их квартиры торчал кто-то из генеральской свиты. То есть они находились уже как бы под стражей...
Дали машину, мы с Инной и следователем поехали покупать какую-то тару для вещей. А потом она отправила меня восвояси — иди, все равно расстаемся, ничего теперь не изменишь. Я зашел домой, потому что из наших с Митей окон были видны окна Инниной квартиры. Дома у нас оказался тоже полный разгром и переполох: кем-то охраняемый Митя громко сквернословил и собирал пожитки.
Так началась, чтобы закончиться к вечеру, первая «эвакуация», действо, нам до тех пор совершенно неизвестное, а в теперешние времена не раз описанное авторами посольско-шпионских воспоминаний.
Часов в шесть вечера пришли грузовые машины. Чуть не половина нашего переводческого народа погрузилась в них. Остальные сгрудились поблизости. Гнетущая тишина стояла... Проследовал с бумагами комендант, убежал (с докладом начальству?) и вернулся начальник отдела кадров.
Раздалась команда трогаться. И машины покатили куда-то на станцию, к эшелону. Была ли с отъезжающими охрана и если была, то какая — не запомнил.
Тем летом мы близко подружились с переводчиком-лейтенантом Марком Борисовичем и свободное время, субботние вечера и воскресенья, проводили вместе. Вечера — к сожалению, за бутылкой, к которой он норовил добавить вторую, утверждая, что пить ее всю не обязательно, но что одной бутылки двум серьезным военным мужчинам — мало...
Как-то вечером заходит наша приятельница лейтенантша Люся. Предложили и ей рюмку. Люся кокетливо отвечает: «Мальчики, а вы знаете, что в высшем обществе пьют кофе с коньяком?» Я не знал, а Марк сказал, что где-то об этом читал. Хорошо бы попробовать...
Коньяка, правда, у нас не водилось. Решили, что можно и с водкой. Тем более что она там была почти всегда цветная и чем-то подслащена. А кофе у Марка был, правда не настоящий, а какой-то суррогат, оставшийся от немецких хозяев его квартиры. Мы стали варить эту дрянь в алюминиевой кастрюльке. А сколько надо «коньяка», т.е. в нашем случае — водки, и сколько кофе — Люся не знала, а мы с М.Б. предположили, что, уж наверное, не меньше половины. Согласились на треть.
Посомневались — когда ее добавлять? И влили водку, когда бурая жидкость в кастрюльке закипела. Цвет ее от этого не изменился, а по квартире пошел весьма сильный сивушный запах. Разлили жидкость по чашкам, попробовали пить...
Кто не подвержен обморокам, может повторить наш опыт. Хоть кофе теперь настоящий, а водка, наверное, получше тогдашней, подозреваю, что результат будет не очень отличаться от нашего.
Лейтенант Марк Борисович Р., как и все офицеры (или, может быть, почти все), был партийный. Но в отличие от других — как бы «не до конца»: не член ВКП(б), как тогда именовалась КПСС, а всего лишь кандидат в члены партии. Он был на фронте командиром пулеметной роты, и там его принимали в кандидаты. А работать переводчиком его послали после войны, потому что он хорошо знал немецкий язык.
Так вот, по всем партийным правилам ему давно вышел срок становиться членом партии. Были какие-то заминки по причине не вполне пролетарского происхождения кандидата, но оно вроде бы компенсировалось боевым прошлым и орденом Красной Звезды. И Марка должны были вот-вот принять в полноправные члены.
Не тут то было.
На партийном собрании ему пришлось объяснять и каяться: почему, записанный при рождении Мордухаем Берковичем, он оказался по военным и комсомольским документам Марком Борисовичем. А также почему не написал в автобиографии, что при нэпе его папа то ли торговал фуражками, то ли имел мастерскую, где эти фуражки шили. Разумеется, все это не с потолка взялось, а пришло в секретных бумагах соответствующих «проверок». Однако же проверки — проверками, а голосует собрание. А оно могло повернуться по-разному.
Так вот, не приняли Марка Борисовича в члены коммунистической партии большевиков. И немало усилий приложила к тому «наша», из «Смерша», лейтенант Куликова. В отделе, куда ее в Оперсекторе назначили переводчиком, она не ужилась; перевели ее опять — теперь на какую-то чисто канцелярскую работу. И Ольга Ивановна стала отводить душу в «общественной деятельности». Кого-то честила за недостаточную бдительность, кому-то тыкала в нос «анкетными данными» и тому подобное. В общем, многим попортила по меньшей мере настроение.