Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 54

Она помолчала, как бы вспоминая день начала войны.

— В двенадцать ушел в военкомат и уже не вернулся…

Она все сохраняла и оберегала, как было в тот день: гирлянды розовых бумажных цветов на окнах и по углам, и вышитые петухами рушники, и затейливо вырезанные из бумаги салфеточки — все как бы не верило в несчастье и ждало возобновления свадьбы.

— И батько с ним ушел, — сказала она, — и тоже не вернулся, и братья ушли, и тоже нет.

— А писал письма?

— Какие уж там письма! — она махнула рукой.

— Все равно живой, — ободрил я.

— Может, и живой.

— Обязательно живой и после войны приедет.

— Может, и так.

За окном стояла темная осенняя ночь. Ветер стучался в окна. Я разомлел от теплоты дома, от еды, от тихого покоя; ныла нога.

— Знаешь, хозяйка, — сказал я, — не пойду сегодня, переночую.

Она внимательно взглянула на меня, глаза ее смеялись.

— А зовут меня Ольга, — сказала она.

Она постелила мне кожух на печи. Пахло нагретой крейдой, было тихо и уютно.

Я долго не мог уснуть, чувствуя ее близость. И она тоже ворочалась и вздыхала.

Я проснулся посреди ночи. Хата была волшебно залита лунным светом. Тикали ходики, и, как бы догоняя их, пиликал сверчок. И было тихо, уютно и хорошо. Душа, находившаяся в долгом, бесконечном напряжении, как бы оттаяла и успокоилась, и все, что было вчера, и позавчера, и все это время, казалось диким, бессмысленным сном.

В печной трубе подвывал ветер, напоминая, что есть ночь, холодные и сырые просторы полей, окопы, грязь, холод, война, жестокость и нельзя, никак нельзя от этого уходить, надо через все пройти самому.

Ольга как будто бы и не засыпала. Она все ворочалась и вздыхала. Когда я спустился с печи и проходил к часам, она затаила дыхание. Было четыре часа утра. Освещенные луной елочки заглядывали в окна и чего-то ожидали. Потом я прошел назад, она лежала, притаившись. У нее были маленькие розовые пятки.

…Когда я проснулся, было серое, туманное утро. Шел дождь, а потом посыпал снег.

Ольга возилась у печи, и лицо ее было красно от жара. Она услышала, как я проснулся, и крикнула:

— С добрым утром!

Рубашка моя была выстирана и выглажена, и снова на ней ясно проступили бледно-голубые полоски, которые я так любил. Сапоги высушены и, вытертые мокрой тряпкой, стоят рядышком у печи.

— Спасибо, хозяйка, — сказал я.

— На здоровьечко, хозяин, — ответила она в тон.

На этот раз она изжарила огромную, на десять яиц, яишню с салом и опять сидела у стола и смеющимися глазами молчаливо смотрела, как я ем.

— Не останешься ведь? — спросила она.

Я отрицательно покачал головой.

— Знаю, грех вам оставаться. — Она помолчала. — А есть такие, у которых остаются, — сказала она не то с осуждением, не то с завистью.

— Сукины сыны, — сказал я.

— Может, — откликнулась она.

В это время где-то совсем близко зацыкал мотоцикл, и вслед за тем в дверь постучали, грубо, хозяйски.

— Явился! — воскликнула Ольга и вышла из хаты.

— Нету яик, нету! — закричала Ольга. — Капут!

— Зейфе! — залопотал немецкий солдат и вынул из кармана динамитного цвета кусок мыла. — И-и-и… — радостно захихикал он, будто бы показывая ребенку невиданную конфетку.

— Да оно и не мылится, — сказала Ольга.

— Вас? — спросил немец.

— Не мылится, — сказала Ольга и руками изобразила, будто мылит, а оно не мылится, — пены нет. Пфуй-пфуй! — Ольга подула, будто бы пускала мыльные пузыри, и развела руками, сделав скорбное лицо. — Нет пузырей!

— А-а! — воскликнул солдат. — Вассер! Вассер! — и полез в бочку с дождевой водой.

— Стой, дьявол! Куда лезешь с своим поганым мылом? — Она полила ему на руки воды, и динамитного цвета мыло стало шипеть, словно оно и в самом деле было из динамита.





— Вот видишь, пфуй-пфуй! — Ольга ликовала.

— Эрзац! — с тоской объявил немец. — Яик! Цеен! — Он поднял обе руки и показал десять пальцев.

— Десять тебе болячек! — сказала Ольга. — Драй! Драй! — она показала три пальца.

У солдата вытянулось лицо:

— Цеен, цеен!

— На — цеен! — вскричала Ольга и из этих же трех пальцев сложила дулю.

Больше я не стал смотреть на их торг, а только еще долго слышал: «Пфуй-пфуй!.. цеен!.. драй!..»

Наконец она его спровадила.

Я стал собираться.

— Ну, спасибо, Ольга!

Она близко подошла и вдруг подняла руку и осторожно погладила меня по волосам.

— Ах ты, вояка! — глаза ее были печальными.

— Мне идти! — сказал я.

— Да, да…

Я протянул ей руку. Она вытерла свою о передник и как-то неуклюже подала ее. Маленькая рука ее была холодная и твердая. Я тяжело повернулся, неловко открыл дверь и вышел, и пока шел до леса, чувствовал на себе ее взгляд.

Уже в лесу я оглянулся. Она стояла на пороге.

7. Хведор

Если вы проезжали когда-нибудь Вольное, то обязательно видели эту крайнюю белую хатку на берегу тихой Ворсклы. Хата день и ночь гляделась в речку. Когда на рассвете открывались окна, то и в реке открывались окна, когда проходили мимо хаты гуси, то и в реке были видны гуси, когда золотые подсолнечники медленно подымали головы и поворачивались к восходящему солнцу, и в реке были подсолнечники; и заодно с ними садилось на самую середину Ворсклы само светило, и казалось, что ласточки носят под застреху хаты не солому, а солнечные лучи!

Как зеленые свечечки, горели в хате понатыканные всюду веточки молодой вербы, и огромная печь, разрисованная желтым, синим и зеленым, скорее была похожа на радугу.

На всех подоконниках хаты буйно росли цветы — тут и герань, и фуксия, и житель джунглей — филодендрон, и плакун-трава, и иван-мокрый, и свиное ухо. Когда открывались окна хаты, казалось, что часть сада гостит в доме.

Глинобитный пол был усыпан пряной осокой, и когда ходили по ней хозяева, она пошумливала и тонким ароматом увядания говорила: «Не троньте меня!»

Нет всего этого. Ворскла теперь свинцовая, мертвые темные воды ее, не отражая ни облаков, ни деревьев, тяжелыми волнами катят мимо, и жутко ее переплывать.

Хата от холода иззяблась, стала меньше, толпа черных подсолнухов, склонив головы, стоит у самого ее порога, словно просится к людям погреться.

Я вошел в хату. Она встретила меня темнотой и какой-то особенной, ранящей сердце пустотой крестьянского дома во время войны. Как в старые-старые времена, светилась лучина; на полу сидел слепец и ручным жерновом рушил зерно. Во мраке мерцали иконы.

— Кто там? — спросил слепец.

— Свои, дед.

— Добро, — ответил он и снова пустил в ход свою мельницу.

Я увидел свисающую с потолка, уже засиженную мухами электрическую лампочку. И только сейчас, в этой темной хате, при свете лучины и при виде слепца с жерновом, с новой силой ощутил великий смысл названия «лампочка Ильича».

В хату с хворостом вошел хлопчик в кожушке, перепоясанном веревкой. Он кинул хворост на пол и смело взглянул на меня; смоляной вихор выбивался из-под картузика. Про таких на Украине говорят: «бойовый!»

— Хведор? — спросил слепец.

— Я, дидусь, — ответил Хведор.

Хведор ловко наколол лучины, хозяйской рукой разложил хворост в печи, потом взял чугунок, выбежал из хаты и через минуту явился с чугунком горящих углей. И скоро огонь весело запылал и осветил сумрачную хату. Хведор принес из колодца воды, разлил по чугунам, притащил картофель, вымыл его, бросил в чугун.

— Вы, дядьку, как любите — печеный чи вареный?

— Все равно.

— А я печеный, — улыбнулся Хведор и положил отдельно несколько картофелин по бокам печи. — А ты, дидусь, еще ничего сегодня не ел?

— А все одно, Хведор, — сказал старик. — Солдат накормил?

— От морока, — засмеялся хлопчик.

— А что? — поинтересовался старик.

— Да вот пошел я утречком в лесок, — рассказывал, оборотясь ко мне, Хведор, — и повстречал, значит, раненых. Говорят: «Принеси, хлопчик, картофеля чи кукурузки вареной. Вот под этим дубом и обождем». Хорошо! Наварили целое ведро, понес. Прихожу, а никого нет, одни черные бинтики висят. Что тут делать? Хоть плачь! — Хведор засмеялся. — Вдруг: «Стой! Кто идет?» Опять раненые с винтовками. «Вот картофеля, кукурузки принес». — «А ты почем знал?» — «Заказывали». — «Кто?» — «Да такие же, как вы». — «Так тут, говорят, предварительное бюро заказов!»