Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 54

Плыву по открытой степи, по зеленым, ровным как поднос полям, и так фантастично на новой реке, где холмы, деревни, рощи еще не привыкли к воде и с удивлением разглядывают пароход.

А потом Рыбинск, Горький, Казань, Камское устье с длинной полосой голубой воды; долго, долго Кама и Волга, как две сестры, идут рядом.

Дует легкий свежий ветер. Волшебно проплывают Жигули.

На горизонте мощные дымовые тучи. Белый город встречает торжественным хором гудков.

И вот уже низовья, плавни, миллионы птиц. Астрахань! Крепко пахнет рыбой, и, словно солнце сварило в Каспийском море уху, горячий пар поднимается над горизонтом, и все пропахло рыбой — воздух, солнце, раскаленный песок на берегу, канаты пароходов.

— Ты откуда, друг? — спросил вдруг раненый красноармеец. Он ни минуты не спал, а все время лежал на спине, широко открытыми глазами глядя в потолок.

— Из Киева, — сказал я.

— А я из Чебоксар на Волге. Слыхал?

«Так я только что там был», — но я сказал:

— Слыхал, хороший городок.

— Ах, какой хороший! — умильно сказал красноармеец.

Я снова берусь за карту. Где я остановился? Астрахань.

Я с радостью узнаю очертания Каспийского и Черного морей, долго смотрю на маленький, совсем крошечный, как язычок, лижущий море, Крымский полуостров.

Между двумя морями, там, где краски несколько коричневее и гуще, Главный Кавказский хребет. Я еду по Военно-Грузинской в запыленном, с брезентовым верхом, кипящем, словно самовар, туристском автобусе. Как сверкает вдали белая шапка Казбека, всегда вдали, как счастье! Зеленые и тихие горные долины зовут остаться тут на всю жизнь. И как быстро забываешь их, тотчас же, как проехал, только тихий, кроткий, мирный свет долин остается в душе навсегда.

— Ой, тату! — закричал раненый мальчик. — Ой, тату! Забери меня отсюда!

Ивушкин поднялся и подошел к мальчику.

— Больно, — простонал мальчик.

— Пройдет, Сашко, все пройдет, ты еще малый.

…Тбилиси, Батуми… И хотя на карте всего этого нет, я вижу маленькое зеленое Поти, Очамчире, Сухуми с кипарисами и олеандрами на улицах.

Я медленно пробираюсь по берегу моря; где-то здесь тихая зеленая поляна и, точно пистолет-пулемет, щелкает черноморский соловей.

Я помню: поезд остановился ночью, и я увидел в окне вагона, словно во сне, пальмы и звезды.

Ночь вся исчерчена светлячками, то вспыхивающими, то гаснущими, они летели, кружились, обгоняли друг друга.

Над горами поднялась луна, и море, до того темное, где-то шумевшее в стороне, вдруг засверкало, и все хлынуло навстречу лунному свету. И пока поезд стоял на станции, все время слышен был крик лягушек. Отчего они так кричали, что у них там было: свадьба, война или они так уверяли друг друга в любви?

Но вот поезд пошел, и глядящие в звездное небо пальмы побежали тоже, словно им надоело тут стоять на одном месте и слушать шум моря и вот они воспользовались случаем и убегают в горы, где встанут в одну цепь с горными вершинами и с высоты увидят весь мир.

…Теперь меня неудержимо тянет к Киеву. Здесь, где-то под Киевом, в этой точке не больше булавочной головки, — детство, река, школа, зеленые, светящиеся в памяти улицы.

— А Киев тоже хороший городок, — неожиданно проговорил раненый красноармеец, все так же разглядывая что-то на потолке. — Все города хорошие.

…Давно это было. Я вижу каждый дом, палисадники, в которых цветут маттиолы. Я вижу первомайскую демонстрацию на площади Свободы, стоящие четырехугольником войска в малиновых, синих и зеленых фуражках, красную трибуну у братской могилы красноармейцев, погибших в гражданскую войну, слышу звуки духового оркестра и вижу самого себя, в белой рубахе с красным галстуком, в строю.

Отчего память все возвращается и возвращается туда — в далекое детство, в туманную даль?

Шум дождя или колокольный звон где-то в маленьком городке, первый снег и первый гром, военный марш за окном, цокот копыт ночью по мостовой, запах выстрела или пожара, запах ландыша, или свежего сена, или только испеченного хлеба, красные флаги, оратор на трибуне, крик «ура», — и детство воцарится перед глазами с такой ясностью, прелестью.



Разлетится вишневый цвет, тихо скрипнет калитка, засветится темное окошко.

Теперь только как следует я понял, что все это: и вишневый цвет, и скрип калитки, и скрип полозьев по снегу, и падающая с неба звезда, и площадь Свободы, и пионерская клятва перед красной трибуной у могилы котовцев, и красный галстук на шее — все это Родина, единственная на всю жизнь, как мать; Родина, без которой нет жизни, ни настоящего, ни будущего, ни родных, ни товарищей, ни родного певучего языка, каждый звук которого так дорог и близок, что тысячи тысяч верст сквозь ночи, и метели, и войну, и смерть пройдешь на звук его, как на призывный набат.

…Уже совсем светло. Поднялось солнце. Слышно, как трещит сверчок на печи.

Закрываю глаза и мысленно медленно, с усилием сгибаю раненое колено, а потом, точно так же мысленно, с усилием разгибаю. Утренняя зарядка! Сгибаю и разгибаю, сгибаю и разгибаю.

Мысленно наступаю на раненую ногу, раз — наступил, два — поднял. Раз, два! Раз, два!

— Ты чего бормочешь? — спросил Ивушкин.

— Хожу.

— А что, думаешь — от желания скорее поправишься?

— Скорее.

— Может, и так, — отвечал Ивушкин.

Мысленно поднимаюсь по лестнице вверх, сбегаю вниз. Вверх и вниз, вверх и вниз.

Обеими руками подымаю громадную, забинтованную ногу и, словно малого ребенка, которого только надо учить ходить по земле, осторожно спускаю с лежанки на пол. Держусь за стол, потом за острый край буфета, за двери и вприпрыжку тащу за собой тяжелую, чугуном налитую ногу. Постепенно тяжесть тает, чугун как бы уходит из ноги, и я с размаху делаю первый шаг, от боли вскрикиваю, но потом другой шаг, третий…

Лежащий на спине красноармеец повернул заросшее синеватой щетиной желтое лицо, мальчик на мгновение прекратил свой крик, и оба молча, жадно, завистливо смотрят: «Пошел!»

— Ты бы еще полежал, — посоветовал Ивушкин.

— Нельзя, отец.

— Так, так, нельзя, значит, — он вздыхал и покачивал головой.

К полудню Ивушкин смастерил можжевеловый костыль.

— Не хуже фабричного, — похвастался старик.

Костыль приятно пахнет и скрипит, как новый ботинок.

Когда на костыле я выскочил за порог, из конуры с ворчанием появилась лохматая голова.

Но потом, когда, опираясь на костыль, вприпрыжку кружился по маленькому дворику, пес, тихо положив на лапы выставленную из будки лохматую голову, довольно, одобрительно следил своими умными собачьими, преданными глазами: «Давай, давай, я ведь это тоже понимаю».

Дул свежий, холодный, вдохновляющий ветер осени, летели с деревьев последние листья. Вдыхаю полной грудью студеный воздух, и видится мне уже дорога на восток, на Большую Писаревку, Грайворон, — там, говорят, проходит теперь фронт.

3. Анна Николаевна

Прекрасный край, где села называются Яблочное, Богатое, Прелестное…

Кажется, будто в мире остался один лишь ветер. Бывало, коснется колокола — и гремит в нем медь, пролетит над озером — и в нем свежесть воды, переночует в трубе — и вот уж в нем аромат печеного хлеба. А теперь дышит гарью и порохом, золой с пепелищ.

Иногда с неба падает снег, и тогда вокруг все преображается: бело, свежо, весело, как бы начинается новая жизнь и сулит давно ожидаемое счастье; но вот вместо снега уже моросит дождь, снова все вокруг черно, уныло, заплакано — крыши, деревья, разбитые танки, полные дождевой воды, и на душу наваливается тоска.

Месишь грязь и с ожесточением продираешься сквозь колючие, упрямые заросли кукурузы, конопли, и от невыносимой боли в ноге и пересиливания этой боли душа заряжается новой энергией, которая душит тоску и ведет вперед еще одну версту, и еще одну версту — все на восток.

В открытом поле, под низким смутным небом, под моросящим дождем, двигается запряженная в плуг женщина. Она с усилием переставляет ноги, будто тащит за собой все это поле и это низкое, темное, в лохматых тучах небо.