Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 54

— Товарищ командир! Разрешите — присоединюсь?

Она вошла в строй, и тотчас же придвинулся к ней Синица, и широкая грудь его, вздымаясь под пулеметными лентами, как бы распахнулась навстречу.

— Вас зовут Анюта?

— Анюта? — она рассмеялась. — Какой ты быстрый!

А зовут ее — Фаина.

Синица уже рассказывает ей нехитрую историю хлопчика, ставшего «морским волком».

Никогда он и моря-то не видел, а родился и вырос на Уманщине, на тихой и ленивой, летом высыхающей до белых камешков речушке, которую с разбегу — раз-два — и перепрыгнул. А пароходы видел только в кино, но зато уж смотрел он на них с такой горячностью, что потом они долго снились ему.

И когда он наконец появился в Черкассах на пристани, хотя первое время был курьером, все-таки носил тельняшку, брюки-клеш, на кистях рук вытатуировал по три якоря и ходил по мелким переулкам вразвалку, словно по палубе во время бури и шторма, и там, где надо и не надо, покрикивал: «Трави!», «Чаль!»

Пристанские мальчишки ходили за ним следом и дразнили: «Эй, болотный моряк!», «Капитан старой черепахи!» Но это его не охладило. Наоборот, разозлило! И скоро он ушел в плавание на старой барже, которую тянул по реке такой же старый буксир. И с тех пор он уже не расставался с рекой, с ветром, который всегда дует над водой, с проплывающими мимо днепровскими кручами, на которых высятся тополя и весело разбросаны белые села. Теперь он уже сколько душе угодно днем, а иногда, когда это нужно было, и ночью покрикивал: «Трави!», «Чаль!» Он пропах речным илом, ветром и солнцем. И когда пришел день призыва, его, конечно, уже как старого «морского волка» зачислили в Днепровскую военную флотилию. И вот он перед нами такой, какой есть.

Все ближе и ближе Черная роща, и уже дым застилает глаза.

— Что, диафрагма шалит? — увидев бледное лицо Пикулева, усмехнулся Синица.

— Что, что такое? — спросила Фаина, раскрывая свою пухлую сумку.

— Девочка, жизнь — это колесо, — ответил Пикулев.

Только что кончился огневой налет, и было очень пусто и тихо на опушке нашей Черной рощи. В воронках и наскоро вырытых окопах ворочались и стонали с измазанными кровью и глиной лицами несколько тяжело раненных бойцов, а остальные неподвижно лежали ничком, словно прислушиваясь к чему-то происходящему в земле, или сидели скорчившись, будто им было холодно.

Противник под впечатлением отпора этой ночи все утро молотил минами по полю и опушке, где уже не было ни одного солдата.

— Капитан! — позвал я.

Капитан выполз откуда-то с перевязанной головой, с минуту смотрел, как бы вспоминая, кто мы и зачем.

— А? — сказал он, быстро оглядывая пеструю команду. — Давай свою богадельню! У кого винтовки — в траншею! Морячок, на «максиме» играешь?.. Сестра, давай, милосердие, в воронку! — распоряжался он.

Кто он? Откуда?

Я не знаю ни имени, ни фамилии. Здесь, где за сутки иногда погибает десять командиров, их никто не назначает. Команду сам берет смелейший и в сердцах людей проверяется по стойкости и беспощадности к врагу.

Как печально это распаханное минами, безжизненное, оцепеневшее в полуденном зное поле! Среди огромных комьев взорванной, спекшейся в огне разрыва, с жухлыми, увядшими травами земли торчит на длинной тонкой ножке любит-не-любит, и ветер печально качает одинокий цветок из стороны в сторону.

— А молочник-то сгинул, — обнаружил Василько.

Мордастого парня в телогрейке нет нигде.

— Пошел лакать, — грустно пошутил кто-то.

Пусто и тихо вокруг. Сидим так до полудня. Может, никого уже и в селе нет? Может, давно ушли и уже переправились на ту сторону Трубежа, а мы сидим и ждем?





В тишине журчит голосок Фаины. Она уже давно что-то рассказывает, но только сейчас смысл рассказываемого доходит до сознания:

— Начальник госпиталя говорит: «Фаина, на нашем деле смелость нужна». Меня смех разобрал. Говорю ему: «Товарищ начальник военврач первого ранга, мне смелеть не надо, я уже в семи огнях купана, в дымах пеленана». — «Ну-ну, посмотрим!..» А что смотреть, правда? Сколько я проползла, братики! Я столько в вагоне не проехала, сколько на фронте ползком проползла! Однажды вынесла одного бойца из огня, сейчас же надо перевязку, рана серьезная — повреждение позвоночника. По дороге-то ему все говорю: «Не умрешь ты, голубчик, не умрешь! Я тебе оказала первую помощь, а сейчас тебя хирург будет смотреть». Сделали ему операцию, положили в кровать, а он меня требует…

— Мина!

Слышен приближающийся ноющий звук, а потом уже все сливается в грохоте, скрежете, обвалах земли и камней и стоне раненых.

На поле еще клубился дым, когда раздался грозный, предостерегающий, зовущий крик:

— Автома-атчики!

Впереди, справа и слева, в дыму, как елочки, выросли неожиданные зеленые фигурки. За первыми — еще и еще, в разных местах.

Не было ни неба со светлыми облаками, ни поля с одиноко стоящей упрямой ромашкой, одни эти зеленые, как в кинофильме, наплывающие на тебя фигуры.

Как ярко и резко они видны — словно в сильный, окрашенный в цветное бинокль. Вот особенно тот с краю — большой, тучный, в офицерской фуражке с неправдоподобно высокой тульей. Одышка у него, что ли? Он останавливается, и видно, как, жадно загребая руками и широко раскрыв рот, заглатывает воздух и, размахивая автоматом, кричит остальным что-то хриплое, немецкое, вроде: «Сучьи дети, бегом!»

И этот визжащий на поле толстый немец, и пожилой Одудько, вцепившийся в свою винтовку, и округлившиеся глаза Пикулева, и скинувший тельняшку Синица, весь жилистый, точно свитый из проволоки, прикипевший к пулемету, и происходящий между ним и капитаном разговор глаз: умоляющие глаза Синицы — «нормально?» и строгие глаза капитана — «еще не нормально!» — все это отпечатывается сразу, как фотография.

Сидишь в траншее, в этой случайно вырытой на чужом, неведомом поле яме, и ждешь, ждешь до последней секунды. Прямо перед глазами мясистые, пьяные, бессмысленные лица, черные орущие рты, расширенные ужасом глаза, и тебя охватывает какое-то отчаянное озорство.

— За-а-лпом, ого-онь! — хриплый голос капитана доносится откуда-то издали, словно с того света.

Не чувствуешь, как спустил курок, не слышишь выстрела, только толчок в плечо — и того пузатого на поле словно за шапку дернули: подпрыгнул, взмахнул руками, собираясь в полет, и упал, сгоряча поднялся, что-то хотел крикнуть и снова рухнул, хватая раскрытым ртом землю.

Не успел я и рассмотреть все как следует, а картина, которая только была перед глазами, вдруг оборвалась.

По всему полю — свежие, зеленые, как могилки, тихие бугорки. Некоторые еще шевелятся, извиваясь, ползут назад.

Синица, вцепившись в пулемет, стреляет по уползающим короткими, как молния, быстрыми выборочными очередями, приговаривая:

— Бенц! Бенц!

И вот, словно зажегшись от спички, вспыхивает перестрелка и справа, и слева, и где-то позади, уже в селе. Это продолжается минут десять. А потом опять тихо.

В траншее звяканье перезаряжаемых винтовок, рядом со щелканьем набивают диск, и слышно, как автоматчик считает: двадцать два… двадцать три… двадцать четыре… Где-то совсем близко что-то капает — вода или кровь? Вокруг задымленные лица, и кажется, будто всех их знаешь давно, всю жизнь, вот именно такими.

Был зной, может, последний зной этого года.

Иногда ветер подымал тучи жухлых, окостеневших листьев и бросал в лицо вместе с колючей, как размолотый камень, горячей белой пылью.

— А о чем я рассказывала? — спросила Фаина.

— Сделали ему операцию, а он тебя требует… — напомнил кто-то.

— Ну вот, — продолжала Фаина, — осталась я. Сижу и все успокаиваю его: «Теперь тебе совсем хорошо будет». А знаю, что безнадежное дело. У него глаза тусмяные такие стали, нет в них света белого. А я его все глажу по голове да напеваю: «Вот тебе и лучше стало». Он вдруг хватает меня за руку: «Сестра, поцелуй меня!» Что делать? Не при любви находишься, не при встрече, долг, государственную службу несешь. Поцеловала его. И как-то сразу он загорелся весь, глаза ожили, голубые-голубые, счастливые, словно он венчается, а не в госпитале лежит. Вздохнул покойно, глубоко, всей грудью. «Спасибо, Фаина! Теперь мне совсем хорошо стало». И выкатилась у него слеза с крупную горошину. Только и был, погас. Ни одного раненого я на поле сражения не оставила, чисто мое сердце, совесть моя чиста.