Страница 7 из 82
За окном идет снег, белый, на черную землю. Если долго смотреть, слепнут глаза. К нижним стеклам уже прилипли снежинки — получились зеркала, в них можно смотреться. Когда первый снег — делать ничего не хочется; надо просто бегать по двору или сидеть и смотреть в окошко.
Стелла Ивановна говорит:
— Учение о звуках речи называется фонетикой. Слова нашей речи состоят из звуков. Например, слово «ты» состоит… — она подходит к окну, на минуту замолкает, щурится, — состоит из двух звуков: «т» и «ы», а слово «дом»… — Она выводит на доске «дом», снова подходит к окну; темное платье у нее испачкано спереди мелом, и кажется, что оно осыпано снежинками. — В образовании звуков речи, — тихо говорит Стелла Ивановна, — участвуют легкие, дыхательное горло, гортань…
Петька вздыхает с шипением, «согласным звуком», смотрит в свою тетрадь. Под сочинением красным карандашом красивыми сердитыми буквами написано:
«Что за чепуха? Чтоб больше этого не было!»
Правильно написано. Только почему двойки нет? Надо бы и двойку, еще пожирней первой. Петька не обидится. Сам виноват: начнет сочинение, а потом чепуха всякая лезет. Надо же просто: «У бабушки был огород…» Зачем эти всякие старики, хромой Инокентьев, «Оскол», брючки у капитанской жены?.. Петьке хочется попросить Стеллу Ивановну, чтобы она никогда не заставляла его писать сочинения. Пусть ставит сразу двойку. Он как-нибудь исправит на диктанте или по устному. Петька и сам не станет больше писать. Все равно у него не получится, как у Зиночки-Льдинки. Ее сочинение вывесят в стенгазете. Здорово у нее про родителей, все по порядку: сначала они перевыполняют план на рыбокомбинате, потом дома отец читает газету, а мать готовит ужни, потом они проверяют Зиночкины тетради, потом Зиночка помогает им мыть посуду… И никакой чепухи. Даже у Василя Степина «3» в тетради. Он на тройку сочиняет. Из него тоже может выйти писатель. Он такой сонный и тихий, будто всегда про себя сочиняет.
Петька вздохнул отрывисто, без шипения, и подумал: «гласным звуком». Гласными охают девчонки, когда получат двойки, гласными они кричат, когда их хватают за косы.
Шел тихий снег, и Стелла Ивановна тихо говорила про гласные и согласные. Ее слова, такие маленькие и чистые, падали, как снежинки. Она, конечно, не любила русский язык. Ей бы только географию да географию… Вот бы приехала на Раманон — там действительно география!
Как рассказать ей про Раманон? Подойти Петька не сможет, сразу вспотеет и замолчит. Если бы написать, без чепухи, как Зиночка. Совсем немножко. Потом дать Глебу подправить. А не получится, пусть Глеб сам напишет.
Петька колеблется: написать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, — на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях, если наклониться и пить, мелькают форели.
Он вырвал из середины тетради листок, перегнул пополам, чтобы меньше был, положил в раскрытый «Учебник русского языка» и, много раз ткнув в него сухим пером, стал писать:
«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас, бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, потому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Инокентьев, говорит, будто листья проклевываются от любопытства — посмотреть, какое солнце и какая земля. Когда я был маленьким, я думал, что в каждой почке сидит липкий зеленый цыпленок, а потом стал думать, что по лесу летают птицы и проклевывают почки. На Раманоне первым пускает листья тальник в овраге, за ним — ольха. Береза и тополь зеленеют, когда я уже из школы приеду. Дед всегда говорит: «И березы рады тебе, вишь, как наряжаются». Это он по малограмотности, я-то знаю, что деревья неодушевленные. Вы, Стелла Ивановна, когда приедете, не очень с дедом разговаривайте: он отсталый. Пусть только сделает свисток из медвежьей дудки, это он здорово умеет, и все. Отец — другое дело, отец на «Осколе» служил. Он сам покажет маячную башню. Подниметесь когда, голова закружится. Линзу посмотрите, на ней написано: «Париж, 1895 г.». Даже без света на нее больно смотреть, такая блестящая. Хрустальная вся. А я покажу вам пещеру под Раманоном, которая похожа на его рот, там в прилив грохочет вода, отрываются камни. Там можно найти потом живого краба, серого, лохматого, и сварить его на берегу в ведре с морской водой. Краб станет красный и красивый. Надо ломать его лапы, ножом резать панцирь и кушать мясо. Вкусное мясо, вкуснее даже, чем в банках, которые «Снатка» называются. Вечером бывает красиво, когда в Татарский пролив солнце тонет, и ветер траву на Раманоне гладит, будто волосы ему гребешком чешет. А потом линза на маяке шевельнется, потихоньку поведет глазом, и загорится маяк. Мигнет в море, посмотрит: в порядке ли там все, отдохнет немножко и еще посмотрит. Он, конечно, неодушевленный, маяк, но так кажется. Вы, Стелла Ивановна, будете сидеть и мечтать про географию… Приезжайте. Добраться до Раманона легко. Сначала на катере поедем, потом на машине, на лодке переедем речку, потом пешком 10 километров. Ерунда!»
Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопросительным знаком над столом.
На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченко жарила корюшку.
— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!
Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрюченными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспыхнуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ломаясь, тлея, рассыпался по комнате.
Что подумал он обо мне?
Он глянул на меня, отвернулся, но я почувствовала: он глянет еще раз — как-то чутко дрогнули его глаза. И он снова, отыскав меня среди других женщин-укладчиц, глянул издали, почти с того конца плота, — теперь медленно, чуть сощурившись. Оглядел лицо, коротенький фартук, ноги. Я это почувствовала, слава богу, не девочка. И не обиделась. Это в книжках иногда пишут, будто женщины обижаются… Требуют, чтобы на них возвышенно смотрели. А как это «возвышенно» — никому не понятно. Выдумали все. А я знаю: женщине приятно, когда на нее как на женщину смотрят… Вот он опять… Мне только немножко стыдно, потому что приходится слишком низко наклоняться над бочкой, когда я кладу на дно рыбу. Пусть смотрит. У меня красивые ноги. Будь они такие, как у Нюрки, которая работает рядом со мной, я бы их тоже прятала в брезентовые брюки. И на чулки бы лишнюю пятерку не тратила. Ноги у меня, может быть, лучшее, что есть; еще мальчишки в школе называли их «балеточками». Да что там говорить! Стесняемся, а юбки теперь повыше шьем. Я вот и деревенскую пословицу помню. Сначала, когда услышала ее от подвыпившего парня, чуть не заплакала от обиды. Теперь ничего. Теперь даже говорю иногда подругам: «Коня выбирают по зубам, бабу — по ногам».
К нему подошел начальник плота Степанов, заговорил, слегка взял его под руку, как бы поддерживая на скользких досках. Сейчас он стоит ко мне боком, слушает Степанова — нет, он почти не слушает его, только скучно кивает головой и молчит. Степанов водит рукой, тычет ею в укладчиц, будто пересчитывает, и бубнит так, что слышно сюда. Он вынул блокнот, что-то записал. Вот повернулись, идут назад по плоту. Ближе, ближе… Опускаю голову, чувствую, как в лицо ударил жар. Чего это я? Мужчин не видела? Да и не сказать, чтобы уж очень красивый был. Обыкновенный. Только губы припухлые, слишком капризные. Как у девчонки. А самому под сорок, не меньше. Но какое мне дело? С чего я краснею? Ну, посмотрел, на то и баба, чтобы на нее смотреть… Нет, он как-то так посмотрел — сам переменился, мне почудилось, испугался даже чуть-чуть. И я испугалась. Первый раз — сердцем…