Страница 3 из 4
На плато у кайр вывелись пушистые увальни-птенцы, заботливые родители реже теперь выкрикивали свое воинственное «арр-арра!»; они нежно гулькали, квохтали, ласково хихикали и без устали кормили рыбой прожорливых детенышей. Заглотит иной птенец голову крупной селедки и сидит возле нее полдня; пропадет, думаешь, — нет, справился, спровадил в себя, еще просит.
У котиков настало время любви. Секачи ревели, кружились в своих гаремах. И лишь владыка редко сходил на берег. Почти всегда Иван Никифорович видел его на камне в полосе прибоя. Поднималась волна, касалась его ластов, обдавала брызгами покатую спину, а он, не двигаясь, смотрел куда-то далеко, мимо клокочущего лежбища, на белые всплески воли. Притихший гарем сбился у воды, и можно было видеть, как юные резвые самки, подныривая под накат, играли у камня: скользили длинными черными рыбами, вместе с волной вздымались, стояли в зеленой светящейся воде, вскинув ласты, как руки, старались коснуться неподвижного тела владыки. Но этот танец любви, этот страстный зов не волновал его. И только холодно, хрипло и протяжно ревел он, когда молодые секачи слишком близко подползали к гарему. Его глаза под тяжелыми старческими веками округлялись, на минуту в них загорался огонь бешенства, но тут же гас, и владыка снова смотрел куда-то далеко и печально.
Иван Никифорович подумал: «Слабеет владыка».
В этом он убедился еще больше, увидев через несколько дней, как молодой секач без единого рубца на гладкой, тускло поблескивающей коже приблизился к гарему владыки, и тот, гневно всхрапнув, не спрыгнул с камня. Холостяк был гриваст, широк в груди и от ярости и жажды боя скалил белые клыкастые зубы. Его темные глаза, обведенные светлой щетиной, казались большими и горячими. Он напоминал давнего, молодого владыку.
Нередко такое случалось на лежбище, и хозяин знал, что делать. Он убирал старого, одряхлевшего секача и отдавал гарем молодому — это было жестоко, но необходимо для стада. А сейчас он медлил — не поднималась рука на владыку, надеялся: может, выправится.
Начался второй забой, засолка шкур, и Ивана Никифоровича закружили дела. Потом ударил шторм, внезапный, свирепый. Казалось, со всего океана собирались к острову огромные валы, чтобы разбиться о его гранитную твердь.
Шипя, плоско и широко растекались они по берегу, подступали к самым домикам. Струилась вода, струился песок. Длинные скользкие космы капусты сплетались, дыбились, рушились и снова вздымались. В ревущем месиве воды и растений копошились крабы, боком сползая к морю, трепыхались юркие голубые рыбешки, перекатывались яркие губки, тускло мерцали жидкие тела медуз. Асцидии, моллюски, фиолетовая и розовая икра рыб, поднятая со дна, — все билось, перемешивалось, дробилось о камни.
Рабочие отсиживались в домиках, играли в карты, до отупения спали. Только Иван Никифорович изредка выходил на плато, но и его глаза не выдерживали злой рези ветра. Тучи и туман мутными клочьями неслись над водой, наталкиваясь на камни острова, рвались и рассыпались в пыль, морось.
Котики ушли в море, слабые самки и малыши прижались к скалам, вползли на карнизы. Кайры притихли, тесно, одна к другой, обсели остров, слились со скалами, устлав их теплым птичьим пухом. Для всего живого наступило время терпения, ожидания солнца.
И оно прорвалось сквозь тучи. Котики с ревом, фырканьем, толкотней выкатились на берег; кайры ринулись в море, воздух свистел от их острых крыльев; оголодавшие птенцы крепкими клювами долбили, рвали сельдь, добытую проворными родителями, дрались, давились. Черные котики тоненько блеяли в сырых темных щелях, на каменных уступах и карнизах, куда в страхе забрались от воды и ветра. Рабочие снимали их, относили вниз. Нетерпеливые малыши падали, разбивались.
По глубокой светлой зыби, высоко вскидывая весла, Акимка отплыл от берега и забросил удочки: он ловил глупышей — серых горбоносых чаек. Птицы с криком налетали на белый котиковый жир, вместе с ним хватали крючки. Акимка подтаскивал хлопающую крыльями «рыбу», вынимал из раскрытого верещащего клюва крючок — и глупыш оказывался в мешке. Акимка добывал на ужин еду. Вокруг лодки бушевал птичий базар. С берега кричали:
— Пожирней выбирай!
От скал к воде протянулись сырые холодные тени, когда хозяин вышел к восточному берегу. Легкий пар вился над лежбищем, слышалось глухое бормотание, всплески воды. Звери взмахивали тысячами ластов, похожих на опахала, отгоняли песчаных въедливых мух, и, насколько видели глаза, все колыхалось, шелестело.
Владыка лежал на своем камне, был неподвижен. Необъятный гарем томился, ожидая его прихода.
Молодой глазастый секач-холостяк теперь совсем осмелел, нагло отбил юную светлую самочку и здесь же играл с ней. Она юрко ускальзывала, перекатывалась с живота на спину, радостно блеяла. Владыка, казалось, не видел этого, только нервно вздрагивали его набрякшие старческие веки.
Иван Никифорович опустился на гладкий теплый валун, задумался. Думал о том, что все стареет на земле, уступает место молодому. Могучее тело владыки незаметно истощила старость. Сколько он жил? Семнадцать или восемнадцать лет — самый расцвет для человека. Иван Никифорович помнит, как владыка, молодой, полный сил и нетерпения, очень похожий на этого, «глазастого», впервые приблизился к гарему грозного одряхлевшего секача. Был бой страшный, насмерть. Он победил, получив первые раны и первую радость любви. За долгие годы кожа владыки стала бугристой от несчетных рубцов, шерсть покрылась жесткой проседью, на лопатках обозначились темные проплешины. От многих бед и опасностей ушел владыка, но старость не пощадила его. Тяжело бьется уставшее сердце, медленно движется по жилам густая, остывающая кровь, и сон, сладкий сон клонит его к теплому родному камню, омываемому водой. Владыка чувствует рядом того, молодого, нетерпеливого, сильного, знает, что придется сразиться с ним — и победить или умереть.
Иван Никифорович видел, как, расслабляя немеющие мышцы, владыка все ниже клонился к серому древнему камню. Он засыпал, скапливал силы. Что ему снилось, что возникало в его темном медлительном мозгу? Может, багровыми пятнами вспыхивало горячее тропическое солнце и остро взблескивали белые рыбьи спины — обильная еда?.. Или мерещились черные страшные плавники касаток, яростно врезавшихся в котиковое стадо, мутная от крови вода? Может, вспоминал он себя неуклюжим малышом на песке родного острова, первый прыжок в воду, радость плавания? Или первый бой, первое обладание гаремом?
Тяжелая голова владыки лежала на камне. Густели сумерки, голубым светом занималась на гребешках волн морская вода. Молодой секач играл в гареме.
Из моря золотой холодной рыбой выплыл месяц, и от острова протянулась к нему колеблющаяся золотая леска. Камни стыло отпотели. Иван Никифорович передернул плечами, сунул ладони в рукава куртки. Он ждал.
И владыка поднял голову. Поднял медленно, высоко, оперся на тяжелые ласты, и низкий, хриплый рев покрыл неумолчный шум лежбища. Секачи настороженно вытянули шеи, беспокойно заворочались посреди своих гаремов. «Глазастый» замер, но не тронулся с места. Самки вскинули маленькие острые головки, поводили ими, как птицы клювами.
Владыка ревел, приходил в ярость. Когда рев его достиг небывалой силы и с берега ответил ему отрывистый, чистый и решительный голос молодого секача, владыка перевалился через край камня, взбил воду, грузными прыжками ринулся в гарем. Самки расступались, давя друг друга, прижимались к земле, и на их спины обрушивались безжалостные ласты владыки. Черные котики клубками раскатывались в стороны, а те, что попадали под ласты, застывали позади темными комочками. Жалобное блеяние самок, писк, вскрики малышей — все слилось в дикий клокочущий рев.
«Глазастый» попятился немного, будто для разбега, и, напрягшись, вытянул вперед розовую оскаленную пасть. Владыка налетел страшно, всей тяжестью, сшиб врага. Сцепившись, вырывая клыками клочья шерсти, полосуя кожу, они покатились по скользкому, утоптанному и напитанному жиром песку.