Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 73

2000 год

Восьмая баллада

Открыток для стереоскопа набор уютно-грозовой, В котором старая Европа в канун дебютной мировой. Там поезд движется к туннелю среди, мне кажется, Балкан, Везя француза-пустомелю, в руке держащего бокал, А рядом — доброе семейство (банкира, пышку и сынка), Чье несомненное еврейство столь безнаказанно пока; В тумане столиков соседних, в размывчатом втором ряду Красотке томный собеседник рассказывает ерунду; Скучая слушать, некто третий в сигарном прячется дыму, Переходящем в дым столетий, еще не ведомых ему. Покуда жизнь не растеряла всего, чем только дорога,— В окне вагона-ресторана плывут балканские снега. Как близок кажется отсюда объемный призрачный уют — Слоится дым, блестит посуда, красотке кофе подают… Она бледна, как хризантема, и декаданс в ее крови — Восстановима даже тема ее беседы с визави — Должно быть, Гамсун. Или Ибсен, норвежский баловень молвы. (Сегодня это был бы Гибсон. Все деградирует, увы.) Немудрено, что некто зыбкий, в углу невидимый почти, С такой язвительной улыбкой в мои уставился зрачки: Он знает все. Как эти горы, его душа отрешена. Какие, к черту, разговоры, какие, к черту, имена?! Но есть восторг священной дрожи, верховной воли торжество — А погляди на эти рожи: никто не смыслит ничего. Ребенок разве что, играя в большое красное авто, В надежности земного рая порою чувствует не то, И чуть не взрослая забота проходит тенью по лицу: За ними наблюдает кто-то, и надо бы сказать отцу… Но бездна близится, темнея. Уже видны ее края. Сказать вам, что в конце туннеля? В конце туннеля буду я, С угрюмой завистью холопа и жаркой жалостью певца Глядящий, как ползет Европа к началу своего конца. Я знаю, тайный соглядатай с закинутою головой, Про ваш пятнадцатый, двадцатый, тридцатый и сороковой. В начале всякий век обманчив, как древле молвил Мариво, И ты не зря, несчастный мальчик, боишься взгляда моего. В той идиллической картине, меж обреченных хризантем, Ползя меж склонами крутыми, кем быть хотел бы я? Никем. Никем из них, плывущих скопом среди вершин и облаков, Ни снегом, ни стереоскопом, как захотел бы Щербаков, Ни облаками на вершине, что над несчастными парят, Ни даже тем, кто смотрит ныне в старинный странный аппарат. Как жмемся мы в свои конуры, в халупы, в чадный дух семьи! У нас такие тут кануны! У вас свои, у нас свои. Но тот, с улыбкою усталой, который прячется в дыму,— Тот подошел бы мне, пожалуй. Я переехал бы к нему. Люблю томленье на пределе, в преддверье новой простоты, Пока еще не отвердели ее ужасные черты. Не позавидую незнанью и никогда не воспою Покорность жребию баранью — в известной степени свою; Но тот, кто в трепете кануна величье участи узрит, Тому и бунты, и коммуна, тому и Мюнхен, и Мадрид — Лишь подтверждение догадки, лишь доказательство того, Что дьявол прячется в порядке, а в бездне дышит божество. Я не таков. Прости мне, Боже. Но жизнь моя заострена, Как для свидетельства; и тоже дрожит, как всякая струна. Не знаю сам, когда исчезну, но пусть в обители теней Мне вспомнится глядящий в бездну и улыбающийся ей На грани марта и апреля, границе дня и темноты — С сознаньем, что в конце тоннеля на самом деле только ты.

2002 год

Девятая баллада

Не езди, Байрон, в Миссолунги. Война — не место для гостей. Не ищут, барин, в мясорубке Высоких смыслов и страстей. Напрасно, вольный сын природы, Ты бросил мирное житье, Ища какой-нибудь свободы, Чтобы погибнуть за нее. Поймешь ли ты, переезжая В иные, лучшие края: Свобода всякий раз чужая, А гибель всякий раз своя? Направо грек, налево турок, И как душою ни криви — Один дурак, другой придурок И оба по уши в крови. Но время, видимо, приспело Накинуть плащ, купить ружье И гибнуть за чужое дело, Раз не убили за свое. И вот палатка, и желтая лихорадка, Никакой дисциплины вообще, никакого порядка, Порох, оскаленные зубы, грязь, жара, Гречанки носаты, ноги у них волосаты, Турки визжат, как резаные поросяты, Начинается бред, опускается ночь, ура. Американец под Уэской, Накинув плащ, глядит во тьму. Он по причине слишком веской, Но непонятной и ему, Явился в славный край корриды, Где вольность испускает дух. Он хмурит брови от обиды, Не формулируемой вслух. Легко ли гордому буржую В бездарно начатом бою Сдыхать за родину чужую, Раз не убили за свою? В горах засел республиканец, В лесу скрывается франкист — Один дурак, другой поганец И крепко на руку нечист. Меж тем какая нам забота, Какой нам прок от этих драк? Но лучше раньше и за что-то, Чем в должный срок за просто так. И вот Уэска, режет глаза от блеска, Короткая перебежка вдоль перелеска, Командир отряда упрям и глуп, как баран, Но он партизан, и ему простительно, Что я делаю тут, действительно, Лошадь пала, меня убили, но пасаран. Всю жизнь, кривясь, как от ожога, Я вслушиваюсь в чей-то бред. Кругом полным-полно чужого, А своего в помине нет. Но сколько можно быть над схваткой, И упиваться сбором трав, И убеждать себя украдкой, Что всяк по-своему неправ? Не утешаться же наивным, Любимым тезисом глупцов, Что дурно все, за что мы гибнем, И надо жить, в конце концов? Какая жизнь, я вас умоляю?! Какие надежды на краю? Из двух неправд я выбираю Наименее не мою — Потому что мы все невольники Чести, совести и тэ пэ — И, как ямб растворяется в дольнике, Растворяюсь в чужой толпе. И вот атака, нас выгнали из барака, Густая сволочь шумит вокруг, как войско мрака, Какой-то гопник бьет меня по плечу, Ответственность сброшена, точней сказать, перевалена. Один кричит — за русский дух, другой — за Сталина, Третий, зубы сжав, молчит, и я молчу.