Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 73

1994 год

«Мне не жалко двадцатого века…»

Мне не жалко двадцатого века. Пусть кончается, будь он неладен, Пусть хмелеет, вокзальный калека, От свинцовых своих виноградин. То ли лагерная дискотека, То ли просто бетономешалка — Уж какого бы прочего века, Но двадцатого точно не жалко. Жалко прошлого. Он, невзирая На обилие выходок пошлых, Нам казался синонимом рая — И уходит в разряд позапрошлых. Я, сосед и почти современник, Словно съехал от старого предка, Что не шлет мне по бедности денег, Да и пишет стеснительно-редко — А ведь прежде была переписка, Всех роднила одна подоплека… Все мы жили сравнительно близко, А теперь разлетелись далёко. Вот и губы кусаю, как отпрыск, Уходя из-под ветхого крова. Вслед мне парой буравчиков острых Глазки серые графа Толстого: Сдвинув брови, осунувшись даже, С той тоскою, которой не стою, Он стоит в среднерусском пейзаже И под ручку с графиней Толстою, И кричит нам в погибельной муке Всею силой прощального взгляда: Ничему вас не выучил, суки, И учил не тому, чему надо! Как студент, что, в Москву переехав, Покидает родные надгробья, Так и вижу — Тургенев и Чехов, Фет и Гоголь глядят исподлобья, С Щедриным, с Достоевским в обнимку, Все раздоры забыв, разногласья, Отступившие в серую дымку И сокрытые там в одночасье, Словно буквы на старой могиле Или знаки на древнем кинжале: Мы любили вас, все же любили, Хоть от худшего не удержали — Да и в силах ли были? Такие Бури, смерчи и медные трубы После нас погуляли в России… Хоть, по крайности, чистите зубы, Мойте руки! И медленно пятясь, Все машу, — но никак не отпустит Этот кроткий учительный пафос Бесполезных последних напутствий — Словно родственник провинциальный В сотый, в тысячный раз повторяет Свой завет, а потомок нахальный Все равно кошелек потеряет. А за ними, теряясь, сливаясь С кое-как прорисованным фоном И навеки уже оставаясь В безнадежном ряду неучтенном,— Машут Вельтманы, Павловы, Гречи, Персонажи контекста и свиты, Обреченные данники речи, Что и в нашем-то веке забыты, И найдется ли в новом столетье, Где варить из развесистой клюквы Будут суп, и второе, и третье — Кто-то, истово верящий в буквы? Льдина тает, финал уже явен, Край неровный волною обгрызен. Только слышно, как стонет Державин Да кряхтит паралитик Фонвизин, Будто стиснуты новой плитою И скончались второю кончиной,— Отделенный оградой литою, Их не слышит потомок кичливый. А другой, не кичливый, потомок, Словно житель Казани, Сморгони Или Кинешмы, с парой котомок Едет, едет в плацкартном вагоне, Вспоминает прощальные взгляды, И стыдится отцовой одежды, И домашние ест маринады, И при этом питает надежды На какую-то новую, что ли, Жизнь столичную, в шуме и блеске, Но в припадке мучительной боли Вдруг в окно, отводя занавески, Уставляется: тот же пейзажик, Градом битый, ветрами продутый, Но уже не сулящий поблажек И чужеющий с каждой минутой,— И рыдает на полочке узкой, Над кульками с домашней закуской, Средь чужих безнадежный чужак, Прикусивший зубами пиджак.

1998 год

Сумерки империи

«Назавтра мы идем в кино — Кажется, на Фосса. И перед сеансом В фойе пустынно и темно.» И.Богушевская Мы застали сумерки империи, Дряхлость, осыпанье стиля вамп. Вот откуда наше недоверие К мертвенности слишком ярких ламп, К честности, способной душу вытрясти, К ясности открытого лица, Незашторенности, неприкрытости, Договоренности до конца. Ненавидя подниматься затемно, В душный класс по холоду скользя, То любил я, что необязательно, А не то, что можно и нельзя: Легкий хмель, курение под лестницей, Фонарей качание в окне, Кинозалы, где с моей ровесницей Я сидел почти наедине. Я любил тогда театры-студии С их пристрастьем к шпагам и плащам, С ощущеньем подступа, прелюдии К будущим неслыханным вещам; Все тогда гляделось предварением, Сдваивалось, пряталось, вилось, Предосенним умиротворением Старческим пронизано насквозь. Я люблю район метро «Спортивная», Те дома конца сороковых, Где Москва, еще малоквартирная, Расселяла маршалов живых. Тех строений вид богооставленный, Тех страстей артиллерийский лом, Милосердным временем расплавленный До умильной грусти о былом. Я вообще люблю, когда кончается Что-нибудь. И можно не спеша Разойтись, покуда размягчается Временно свободная душа. Мы не знали бурного отчаянья — Родина казалась нам тогда Темной школой после окончания Всех уроков. Даже и труда. Помню — еду в Крым, сижу ли в школе я, Сны ли вижу, с другом ли треплюсь — Все на свете было чем-то более Видимого: как бы вещью плюс. Все застыло в призрачной готовности Стать болотом, пустошью, рекой, Кое-как еще блюдя условности, Но уже махнув на все рукой. Я не свой ни белому, ни черному, И напора, бьющего ключом, Не терплю. Не верю изреченному И не признаюсь себе ни в чем. С той поры меня подспудно радуют Переходы, паузы в судьбе. А и Б с трубы камнями падают. Только И бессменно на трубе. Это время с нынешним, расколотым, С этим мертвым светом без теней, Так же не сравнится, как pre-coitum И post-coitum; или верней, Как отплытье в Индию — с прибытием, Или, если правду предпочесть, Как соборование — со вскрытием: Грубо, но зато уж так и есть. Близость смерти, как она ни тягостна, Больше смерти. Смерть всегда черства. Я и сам однажды видел таинство Умирания как торжества. Я лежал тогда в больнице в Кунцево, Ждал повестки, справки собирал. Под покровом одеяла куцего В коридоре старец умирал. Было даже некое величие В том, как важно он лежал в углу. Капельницу сняли («Это лишнее») И из вены вынули иглу. Помню, я смотрел в благоговении, Как он там хрипел, еще живой. Ангелы невидимые веяли Над его плешивой головой. Но как жалок был он утром следующим, В час, когда, как кучу барахла, Побранившись с яростным заведующим, В морг его сестра отволокла! Родственников вызвали заранее. С неба лился серый полусвет. Таинство — не смерть, а умирание. Смерть есть плоскость. В смерти тайны нет. Вот она лежит, располосованная, Безнадежно мертвая страна — Жалкой похабенью изрисованная Железобетонная стена, Ствол, источенный до основания, Груда лома, съеденная ржой, Сушь во рту и стыд неузнавания Серым утром в комнате чужой. Это бездна, внятная, измеренная В глубину, длину и ширину. Мелкий снег и тишина растерянная. Как я знаю эту тишину! Лужа замерзает, арка скалится, Клонятся фонарные столбы, Тень от птицы по снегу пластается, Словно И, упавшее с трубы.