Страница 19 из 22
Настроение было хуже некуда, в таком подавленном состоянии он не находился со времен немецкого плена, и то там это чувство мучило его лишь в первые дни, когда он еще не ориентировался, не осознал, что с ним произошло, а потом, когда через несколько дней он принял решение о побеге, от подавленности и следа не осталось.
Матросы сменили охрану в тюрьме, поставили своих людей, заняли телеграф и указывали комиссару Панину, какие телеграммы можно передавать, а какие рвать на клочки, и швырять в мусорную корзину, распотрошили и кадетский корпус, в генеральском кабинете с мебели сорвали «бронзулетки», а на соборной площади города, в самом центре поставили три броневика с пулеметами.
Суд, которым управлял Муравьев, вынес приговор: арестованных большевиков, в том числе и Тухачевского с Варейкисом, — расстрелять. Только вот что-то медлил Муравьев, его матросы пили не просыхая, сам главнокомандующий надрался так, что не мог оторвать голову от стола, бубнил о создании некой Поволжской республики — речей о том, что он разложит большой костер в Европе и сварит континент, как курицу, больше не было. Когда же он приходил в себя, то немедленно вызывал охрану и мчался в латышский полк — уговаривать тугодумных стрелков.
Латыши не верили Муравьеву, и он это чувствовал, ловил на себе их настороженные взгляды, стискивал зубы так, что желваки на щеках становились кирпично-твердыми, и произносил слова, которые у многих уже вабили оскомину — о создании Поволжской республики и о том, что надо помочь чехословакам добить Германию.
...Темной августовской ночью латыши окружили тюрьму. Тухачевский не спал — ожидал, когда за ним придут и поведут на расстрел. Варейкис тоже не спал. И того, и другого удивляло, почему же Муравьев медлит, почему теряет время? Что ли спился окончательно?
Неожиданно внизу, под окнами, послышалась стрельба — но не во внутреннем дворе, где матросы расправлялись с приговоренными заключенными, а у ворот, у будки с охраной. Потом два выстрела грохнули в коридоре, следом раздались сопение, топот, возня... Сердце у Тухачевского сжалось: это конец. Через пару минут распахнется дверь камеры, и пьяный, с расплывающимся лицом матрос скомандует: «Выходи!»
Через две минуты дверь камеры действительно распахнулась, Тухачевский одернул на себе шинель и поднялся со спокойным лицом.
На пороге стояли два латыша с винтовками. На фуражках у них краснели революционные ленточки.
— Выходите, товарищ Тухачевский, — проговорил один из них, светловолосый, с льдисто-твердыми глазами. — Вы свободны!
Речь у латыша была негромкая, отчетливая, каждое слово он отливал, будто пулю из свинца. Тухачевский помял пальцами свои запястья, словно они болели после кандалов, и, пригнувшись, чтобы не задеть за низкую железную притолоку, выбрался в коридор.
В коридоре горело несколько тусклых электрических лампочек, в самом его конце он увидел Варейкиса. Тот приветственно поднял руку. Прокричал:
— Собираемся на срочное заседание губкома, товарищ Тухачевский! Наши уже все свободны!
Под «нашими» Варейкис подразумевал Гимова, Иванова, Кучуковского, Фельдмана, Малаховского, Шера.
— Где сбор? — деловито спросил Тухачевский.
— В кадетском корпусе. Корпус занят интернациональным полком, оставшимся верным советской власти.
— Где Муравьев?
— На «Межени». Спит.
— Неплохо бы арестовать мерзавца, — сказал Тухачевский.
— Обязательно попробуем это сделать.
Электрические лампочки в тюремном коридоре замигали — сейчас вырубят свет. Тухачевский вышел на улицу, в теплую летнюю ночь. Шинель он так и не снимал.
В кадетском корпусе осталось лишь несколько неободранных комнат — пострадал не только генеральский кабинет. Одну из комиат, под номером четыре, решили использовать для экстренного заседания. В комнатах, находящихся рядом — номер три и номер пять, — разместили по пятьдесят латышских стрелков. Варейкис разговаривал с ними на родном языке. Напротив комнаты номер четыре, в небольшом чуланчике, установили пулемет, задрапировали его тряпками.
— Если этот гад будет сопротивляться, открывай огонь не раздумывая, — инструктировал Варейкис пулеметчика, — руби всех подряд, и своих, и чужих. Потом разберемся. Муравьев не должен уйти.
Однако нужно, чтобы Муравьев пришел на это заседание, а он мог этого и не сделать, мог просто скомандовать своим пароходам отход и поплыть куда угодно — двинуться на север, к Нижнему Новгороду, либо на юг, к Царицыну, или даже уйти к самой Астрахани.
Разбудил Муравьева Чудошвили. Главнокомандующий долго не мог понять, чего от него хочет адъютант, поскольку вечером здорово перебрал. На мягком роскошном диване по-мужски грубо храпела одна из каскадных певичек, которых Муравьев привез с собой, при появлении Чудошвили она даже не открыла глаз.
Наконец адъютант дотолкался до главнокомандующего. Тот сел на постель, покрутил головой:
— Чего надо?
— Вас приглашают на заседание губисполкома.
— Ночью? Зачем? — удивился Муравьев.
— Для выяснения обстановки... Так велено передать.
— Что за народ, что за народ, — удрученно произнес Муравьев, свесил ноги с постели, — они что, до утра не могли подождать?
Надо было одеваться.
Собравшиеся в кадетском корпусе большевики ждали. Не верилось, что Муравьев явится на заседание — не дурак же он, в конце концов, — и тем не менее ждали: а вдруг ему глаза заволочет пьяным туманом или в черепушке что-нибудь сместится?
— Придет, вот увидите, придет, — убеждал своих товарищей Варейкис, — не может не прийти.
Он был прав.
Муравьев рассчитывал на обычное свое красноречие — толкнет пламенную речугу, укажет пальцем на смутьянов, матросы-бомбисты, подметая клешами пол, кинутся арестовывать виноватых, уведут их, а оставшиеся, как кроткие овечки, пойдут, куда укажет Муравьев.
Так было уже не раз.
У входа в кадетский корпус ему сообщили, что все большевики, в том числе и Тухачевский с Варейкисом, освобождены латышами. Нет бы тут Муравьеву развернуться и поскорее драпануть от кадетского корпуса, но он этого не сделал — опять понадеялся на себя. И не рассчитал свои силы.
Он не вошел в комнату номер четыре — влетел, как птица, совсем не обратив внимания, что за его спиной, за матросами-бомбистами, незамедлительно возникают молчаливые стрелки-латыши — солдаты интернационального полка.
Посредине комнаты Муравьев остановился, выдернул из лакированной черной кобуры маузер и взмахнул им.
— Вы кто? — спросил он громко у собравшихся. — Враги мне или товарищи? Настал решительный час. На моей стороне — фронт, войска, в моих руках Симбирск, завтра я возьму Казань. С кем вы, товарищи? Разговаривать с вами долго не буду, извольте мне подчиняться!
— Свиньи тебе товарищи, — вдруг негромко, на «ты» проговорил Варейкис. — Шулер ты, Муравьев!
Муравьев побледнел. Щелкнул курком, взводя маузер. Варейкис напрягся лицом — вдруг Муравьев опередит латышей, выстрелит первым? С треском распахнулась дверь, и в комнату всунулось тупое пулеметное рыло. Матросы, окружавшие Муравьева, горохом сыпанули в разные стороны. Муравьев остался один.
Он стоял посреди огромной комнаты с маузером в руке и кусал губы. Пулеметчик откатил «максим» чуть в сторону и лег за него, ствол пулемета направил на Муравьева. Дверь снова закрылась. Пулеметчик готов был накрошить из людей капусту.
Видные симбирские большевики загалдели, будто малые дети, перебивая друг друга, они кричали Муравьеву прямо в лицо:
— Изменник!
— Шулер! — Это слово, пущенное легким на язык Варейкисом, потом долго гуляло по Симбирску.
— Предатель революции!
Муравьев собрал остатки сил, имевшиеся у него, и гаркнул оглушающе:
— Вы со мной или против меня?
— Мы против тебя, гнида! — так же оглушающе, что было мочи, гаркнул Варейкис.
Один только Тухачевский со спокойным видом сидел в углу комнаты на стуле, закинув ногу на ногу, и молчал, словно все происходящее никак его не касалось.