Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 107



Мошкарев говорил не спеша, толково, с большим знанием дела. В голосе его звучала такая поучающая нотка, точно его молчаливый сосед специально пришел сюда, чтобы тут, стоя перед шкафом из мореного дуба, познать нехитрую премудрость пересылки почтовых отправлений.

Холмов же, слушая Мошкарева, загрустил еще больше. Он стоял перед шкафом, смотрел на ящики с письмами, на груды папок и думал о том, как бы ему отсюда уйти и уже никогда больше не встречаться со своим соседом. Когда Мошкарев говорил о силе и значении открытки-уведомителя, Холмов почему-то вспомнил, что сам он редко когда отправлял письма. За него все это делали другие. Может быть, поэтому, прожив жизнь, он только здесь, возле открытого шкафа, узнал, что есть письма не только заказные, простые, доплатные, но и письма с уведомлением, и грустно улыбнулся. «Мошкарев это знает, а я не знаю, и он рассказывает об этом так, как будто для человека главное в жизни — уведомление, — думал Холмов. — Нет, зря я сюда пришел. Неудобно как-то так ни с того ни с сего уйти. Надо хоть немного постоять, ради приличия, а потом уже уйти».

Мошкарев же, понимая молчаливую задумчивость Холмова как проявление живого интереса к рассказу и содержимому шкафа, продолжал:

— Смотри сюда! В папках — копии моих жалоб, собранные почти за сорок лет. Ответы я храню не в папках, а в конвертах. Конверт — это тоже документ. Ответ без конверта, — это уже ответ неполноценный. В августе тысяча девятьсот двадцать второго года я получил ответ от Владимира Ильича Ленина…

— Неужели лично от Ленина? — как бы очнувшись, спросил Холмов.

— Не лично от него, но, короче говоря, из его секретариата, — уточнил Мошкарев. — Но это все одно! Как сейчас помню, это был сигнал о неправильной практике в распространении периодической печати. Не было в этом главном деле классового подхода. На газету «Беднота» запросто могли подписаться кулаки. И я написал об этом безобразии лично Владимиру Ильичу. Два ответа храню от Анатолия Васильевича Луначарского — тоже не лично от него. Сигналы были насчет безобразий в создании изб-читален. Книги закупили, а хранить их негде, о помещении никто не позаботился. Есть ответы и из приемной Николая Александровича Семашко — по линии медицины. В медицине были и есть разные безобразия. По этой линии у меня много было успешных сигналов… Э! В этом шкафу целая история моих посланий. Вот эти два ящика — ответы от Иосифа Виссарионовича Сталина, Короче говоря, не лично от него, а из его секретариата. Это были что не ответ, то и гроза! Как только вернется мой сигнал из секретариата Сталина, так сразу переполох. В тот же день меня приглашают те, кого это касается. Обходятся со мной вежливо, ласково, заискивают, как будто, веришь, перед ними не я, Мошкарев, а сам Сталин. «Присядьте, Антон Евсеевич». — «Ничего, я и постою». — «Может, вам, Антон Евсеевич, чайку с лимоном?» — «Чай не пью». — «Антон Евсеевич, зачем же вы так сразу и написали лично Иосифу Виссарионовичу? Пришли бы к нам, и мы бы все устранили…» — «А чего мне к вам приходить. Нужен буду — пригласите…» — «Так вы хоть, Антон Евсеевич, в другой раз, просим вас, умоляем, не пишите Иосифу Виссарионовичу, а приходите к нам запросто, как к себе домой…» — «И не просите, не умоляйте, говорю, писал и буду писать лично…» А эти ящики хранят ответы и уведомления из разных центральных газет. А в этом ящике — ответы из нашего Прикубанского обкома и облисполкома. Есть ответы и на те жалобы, что тебе посылал. Хочешь взглянуть?

Холмов не знал, что ответить. И как же кстати в комнате снова появилась Верочка! Она принесла, держа за ремень, что-то тяжелое, в матерчатом черном чехле, похожее на ящик.

— Веруха! Чего прешь? — крикнул Мошкарев. — Поговорить из-за тебя нельзя!

— Вот, Алексей Фомич, — сказала Верочка, не слушая мужа и ставя на стол ящик в чехле. — Возьмите!

— Что это? — спросил Холмов.

— Вот именно: что? — повторил Мошкарев.

— Баян! Я взяла его у вдовы Макаровны. Она живет напротив, через улицу. — Верочка с тоской посмотрела на Холмова. — Баян, как память, остался ей от мужа. Муж погиб на войне, а баян, как и муж, вот уже сколько годов молчит. Макаровна все эти годы никому не разрешала даже притрагиваться к баяну, частенько наклонялась к нему и плакала. Но я сказала, что баян я прошу для вас. И она согласилась. Возьмите, Алексей Фомич, попробуйте. Может, он уже не играет?

Холмов присел к столу, снял с баяна чехол. Это был инструмент отличной работы, с пятью рядами басов. Видно было, что мастер вложил в свое дело не только мастерство, но частицу своей души.

Холмов поставил баян на колени, и мехи, слежавшиеся за столько лет, по-человечески тяжко вздохнули. Когда же Холмов прошелся пальцами по клавишам, баян не заиграл, а запел — нежно, ласково. Радовали не изумрудные мехи, не перламутровая отделка корпуса, а напевность баяна, его мягкий и отзывчивый голос. Холмов хотел сказать, что баян очень хорош, но что поиграет на нем как-нибудь в другой раз, и не сказал. В дверях появился деловитый, подтянутый Чижов.

— Алексей Фомич, я пришел за вами, — сказал он. — Нас ждет какой-то человек. Я говорил ему, что вас нету дома. Уселся на веранде и заявил, что просидит хоть до ночи, а вас дождется.



Выйдя за ворота, Холмов спросил:

— Виктор, это ты сказал Верочке, что я играю на баяне?

— Пришлось сказать… Я спросил у нее, не знает ли она, где бы достать баян. Вижу, скучновато вам, вот и хотел. Пристала: кому да кому? Ну и сказал. А она, выходит, быстрее меня раздобыла баян! А что? Не надо было говорить?

— Ни к чему. А кто тот человек, что меня ждет?

— Не говорит. Какой-то поэт, но фамилию не назвал. Что-то в лицо будто и знакомый, а кто — не знаю.

— Что ему нужно?

— Принес стихи. Собственного сочинения.

— Мне? Зачем?

— Не могу знать.

Глава 17

Человек, поджидавший Холмова, был известный на Прикубанье поэт-песенник Николай Природный. Фамилия у него — Мандрыкин, а Природный — псевдоним, как бы говоривший, что поэт — дитя полей и лесов, что лейтмотив его стихов — воспевание природы.

Еще лет тридцать назад Николай Мандрыкин, тогда молодой чубатый тракторист, написал стихотворение о кубанских казаках. Оно начиналось словами: «Выходили молодые казаченьки в степь привольную» и имело рефрен: «Наш комсомол — смотри вперед!» Стихотворение было напечатано в «Прикубанской правде», и его строки как-то сами собой удачно легли на мелодию популярной кубанской песни.

Новая песня пошла гулять сперва по Прикубанъю, а потом и по всей стране. Ее исполняли по радио, ее пели народные и самодеятельные хоры. Николай Мандрыкин, ставший Николаем Природным, оставил в свежей борозде трактор и переехал на жительство в Южный. Вышла книжечка его стихов, и открывала ее знаменитая песня о молодых казаченьках. Обком комсомола, желая обессмертить имя поэта, произвел Николая Природного в почетные комсомольцы. К лацкану его нового модного пиджака был приколот блестевший эмалью комсомольский значок. Неожиданно к казачьему парню пришла слава, а вместе с нею и деньги, и еще не крепко стоящий на ногах поэт как-то быстро, без особых усилий научился пить коньяк и стал весельчаком и забулдыгой.

Прошумели годы. Песню с рефреном «Наш комсомол — смотри вперед!» постепенно забыли. Сам же поэт-песенник состарился, осунулся. Лицо сделалось рыхлым, живот — одутловатым. В копне вьющихся когда-то волос широкой бороздой пролегла плешь. Появились материальные затруднения. Песня о молодых казаченьках не давала уже ни гроша, новые стихи, которые писал Николай Природный, никто не хотел печатать. Хроническое безденежье, отсутствие внимания к его персоне удручающе действовали на самочувствие поэта. Он сделался мрачным, нелюдимым, стал сочинять желчные эпиграммы на своих собратьев по перу. Небритый, с опухшими веками, все еще со значком на лацкане поношенного пиджака, он приходил в Прикубанское издательство, в редакции газет, просил аванс, упрашивал напечатать стихи.