Страница 11 из 37
Фаянсов взглянул на ненужную теперь балалайку, протянул Лосеву.
— Может, пригодиться вам? Мне она ни к чему.
— Ни в коем случае! Заберите её с собой! Я — не практик, я, в некотором смысле, — теоретик! — поспешно отказался редактор, загораживаясь белыми длинными, похожими на ступни, ладонями от подарка.
Он хотел что-то добавить, но его перебил телефонный звонок, настойчивый сразу же с первого звука. Лосев снял трубку правой рукой, продолжая защищаться левой. Послушав кого-то, он спросил:
— Эвридика, ты, что ли?.. Да, он здесь. То есть был, — поправил себя редактор, потому что Фаянсов уже закрывал за собой дверь.
Спустившись со второго этажа на первый в свою тесную, как он сам иронически называл, мастерскую, Фаянсов сунул балалайку в угол, за толстые листы картона, словно бросил отслуживший своё инструмент в глубокую Лету. И, сказав себе «а ну её, славу, жили и проживём без неё», сел за обширный, размером с верстак, стол, когда-то сколоченный из некрашеного дерева, а теперь пёстрый от пятен клея, туши и белил, и отдался привычному делу, начал трудиться над заставкой к передаче «Культура и быт».
«А собственно говоря, на что ты рассчитывал? Безголосая ты ворона? — вдруг спросил он себя, задержавшись на букве „и“. — А поэт из тебя, как… как из осла чистокровный скакун! Сравнение, может, и не совсем изящное. Однако на твоей стороне не было ни единого шанса, моржёвый ты бард! Успех в искусстве приходит лишь к тем, у кого есть природный дар. Уж это-то тебе следовало знать… — Поработав минут пять, Фаянсов вернулся к прерванной мысли. — Ну, если бы ты, положим, взял в руки кисть, это бы ещё можно было понять. Когда-то ты писал маслом и вроде получалось недурно. Наверное, именно здесь и следовало искать удачу, а не рыскать на чужой дороге?»
В этом предположении что-то было. Фаянсов сунул кисточку в банку с водой и даже отодвинул на край стола посудины с гуашью и клеем, словно освободил для мысли простор. Да, те портреты, что он писал в студенческие годы, кое-кто находил неплохими. Ему говорили: да, он хороший рисовальщик и чувствует цвет. «Старичок, пуговицы будто настоящие, — хвалили его некоторые знатоки, — так и хочется оторвать на память». Другие за это ругали: «Фотография, не портрет. Есть всё: и натура, и колорит. Нет самого творца». Всё это требовало веры и борьбы. А он тогда упростил свою жизнь. А что если и впрямь тряхнуть стариной? Признаться, в его голове давно брезжит-бродит некая будто никчёмная посторонняя идейка. Может, и последний сон родился неспроста?
Пётр Николаевич взял лист писчей бумаги и, желая удостовериться в своих догадках, толстым фломастером набросал эскиз. Нет, это было не то. Тогда он положил перед собой всю пачку и сделал эскиз второй, за ним третий… четвёртый. Интерес в нём разбухал, заполнял все фибры, будто его, Фаянсова, специально накачивали этим интересом, будто в природе и вправду существовал такой невидимый насос, через который человека можно было накачать идеей, азартом и ещё кто знает чем. Он остановился на эскизе восьмом. Да, приблизительно так! И непременно маслом!
Влекомый свежей идеей, Фаянсов отпросился у начальства в город, будто бы за материалами для работы, и, сев в трамвай, покатил на вещевой рынок. Единственный в городе магазин со звучной вывеской «Живописец» прогорел в жестоких сражениях с конкурентами, врагами изобразительного искусства, за считанные дни превратясь в очередной прибыльный фитнес-клуб. А посему все надежды Фаянсова были связаны с этим рынком, там, считалось, можно купить всё, даже воду из марсианских каналов. На рынке он отыскал закуток, где торговали товарами для маляров, и здесь, среди самой неожиданной рухляди, нашёл колченогий старый мольберт. Фаянсов счёл его даром свыше, а затем, исходя из того что судьба расщедрилась и наверняка подбросила и всё остальное, ему необходимое, попросил и краски, и холст, и кисти, и растворитель. Однако полусонной пухленькой продавщице было лень рыться в окружавшем её хламе, на просьбу Фаянсова она равнодушно ответила так:
— Ничего этого у нас нет. Было бы, рисовала бы сама.
А возможно, девушка не врала, и мольберт оказался единственным милостиво брошенным ему куском. Однако разошедшийся Фаянсов не собирался отступать, он перебрал все свои иные возможности к быстро обнаружил, что они равны нулю. Оставался единственный ход — броситься в ножки художнику-филантропу, авось тот расщедрится, выдаст толику из своих закромов. Но и это было нереальней утопии — те художники, с кем он некогда учился, куда-то делись, в городе, казалось, задержался всего лишь один, да зато кто? Когда-то в миру Кирюша, а ныне сам Кирилл Чухлов! Этот не иголка в сене, у всех на виду, возвышается триумфальной колонной в свою собственную честь. Его студия-особняк с крышей из сплошного стекла слыла такой же достопримечательностью города, как и губернаторский дом. Фаянсов часто хаживал мимо его огромных зашторенных белым окон, но, чтобы свернуть на гранитные ступени и позвонить в массивную дубовую дверь, об этом ни-ни, он не помыслил ни разу. Теперь, поди, Кирюша и вовсе стал недоступен. С тех пор как написал своё патриотическое полотно «Президент в гостях у спортсменок после победы на чемпионате Европы по боулингу». Тогда Чухлов взмыл в космос и обосновался там, на орбите, оставив своих бывших сокурсников на земле, посреди житейских трущоб. Отныне Фаянсов видывал Кирюшу лишь на снимках, да пару раз тот проехал мимо на чёрном автомобиле. Кирилл заматерел, растолстел, отпустил сивую бороду, украсился лауреатской медалью. О нём этот баловень, наверное, и забыл, что есть такой на белом свете Петя Фаянсов, с кем он когда-то ходил в друзьях.
Однако не было у Фаянсова другого выбора. Надпись на камне у перепутья, где он стоял, гласила одно: «Ступай к Чухлову… а там видно будет».
Дверь открыли тотчас, и произвёл это сам вельможа, будто все годы ждал за дверью его, Фаянсова Петю.
— Гляжу в окно: ты! Петруха собственной персоной ко мне гребёт! — возбуждённо пояснил Кирилл, нет, господин Чухлов. А в том, что он, Фаянсов, мог прошлёпать мимо, в этом у великого человека не было ни малейших сомнений.
— Шёл мимо… Дай, думаю, зайду, — забормотал Фаянсов, не ожидавший тёплого приёма. Хозяин особняка так искренне радовался его визиту, что Петру Николаевичу сделалось совестно за свои недавние сомнения.
— Чёрт! Петруха! Сам? — продолжал восторгаться Чухлов и даже на шаг отступил, желая лицезреть его, нежданного гостя, с головы до пят. — Сам! Я думал, ты помер, — выдал он вдруг.
— А я, как видишь, живой, — с убитой улыбкой возразил Фаянсов, став мелово бледным. «Накаркает, леший!»
Художник и впрямь смахивал на лешего: всклокоченный, будто спросонья, борода стёртым веником, малиновый бархатный халат, точно клубный занавес, приоткрывал косматую грудь и такие же волосатые, неожиданно худые ноги, подпиравшие большой грузный торс.
— Извини. Не знаю, с чего я это взял? — смутился Чухлов, заметив, как изменилось его лицо. — Вроде ты всегда был здоров. Воду сырую и ту не пил, себя берёг… Может, столько не видел? Потому? Все лезут: помоги! А ты б хоть единожды пискнул.
— А я и пискну, вот прямо сейчас, возьму и попрошу, — честно, почти каясь, признался Фаянсов.
— И правильно сделаешь! — обрадовался Чухлов. — Да что мы тут застряли? Идём, для разгона выпьем, закусим и почирикаем заодно.
Он обнял Фаянсова за плечи и, похлопывая по шине и восклицая: «Петруха, ты молоток!», привёл его в студию, величиной со спортивный зал, но похожую на лавку антиквариата. Что здесь только не тикало, не сияло бронзой или позолотой, или молча не манило глаз стариной?! И часы, и канделябры, и мебель едва ли не Екатерининских времён, и многое другое. Даже многорогий, оббитый медью штурвал со старинного фрегата и тот со стены звал куда-то в далёкие края, за экватор, под Южный Крест, в розовые страны, голубые моря.
В этом великолепном хаосе терялись из вида картины самого Чухлова — отчаянно дымящие трубами пейзажи и портреты каких-то несомненно важных напыщенных особ. «Где тут работать? В такой тесноте?» — удивился Фаянсов. Он и мольберт заметил не сразу, а тот стационарный, масштабный, будто оборонял последнюю пядь, вызывая в памяти забытые школьные образы античных метательных машин. А может, загнанную в угол гильотину. К мольберту был словно бы пригвождён начатый мужской портрет. Фаянсов хотел полюбопытствовать, но его отвлёк засуетившийся хозяин.