Страница 79 из 84
Моя ладонь лежит на прохладных мраморных перилах балкона. На мне один только шелковый халат, тихо шелестящий при каждом движении. Ветер продолжает крепчать, мерцающие верхушки деревьев в темноте похожи на гребешки волн, гонимых шквалистым ветром.
— Иди ко мне, — тихо зовет она из комнаты.
Взглядываю через плечо на колеблемый сквозняком полог кровати, озаренный тусклым светом камина.
— Сейчас. — Я по-прежнему мечтаю о сигарете.
Она не ждет. Слышу шорох длинного платья-сорочки, и Прекрасная Дама становится рядом у балконной ограды. Звездный свет очерчивает нежную скулу и мягко отблескивает в спутанных волосах. Ее глаза влажно сияют. Она накрывает мою руку своей, и я чувствую одновременно тепло ее ладони и прохладу мрамора.
— Это нечестно, — говорю наконец.
— Ты о чем, любимый?
Я не смотрю на нее.
— Нельзя склонять мужчин к любовному акту, чтобы отнять у них жизнь.
Мне кажется, я почти слышу насмешку в молчании Прекрасной Дамы, но когда, наконец, поворачиваюсь к ней, на потупленном лице ничего не вижу. Чувствую, как дрожат ее пальцы на моей руке.
— Разве можно отнять — давая?
Я убираю руку и перевожу взгляд на темный лес.
— Софистика.
— Чего еще можно ожидать от… аллегории? — Она говорит шепотом, и далекий раскат грома почти заглушает слова.
Я резко поворачиваюсь и хватаю ее за горло. Шея такая тонкая, что умещается в одной руке. Слегка надавливаю, и у нее пресекается дыхание. Прямо под кожной перепонкой между моими напряженными большим и указательным пальцами находятся хрупкие хрящи гортани. Глаза расширяются в нескольких дюймах от моих глаз.
— Хочешь познать вкус смерти? — шепчу я ей в лицо.
Прекрасная Дама не сопротивляется, хотя своей крепкой хваткой я перекрываю ей дыхание и кровоток.
Ее руки опущены вдоль тела. Если она попробует поднять руку, чтобы оцарапать или ударить меня, наверняка сверну шею, как цыпленку. Она не сводит с меня пристального взгляда.
— Разве Смерть может умереть? — шепчу я в маленькое ухо, потом отстраняюсь и смотрю в ее лицо. Залитое звездным светом и обескровленное, оно кажется фарфорово-белым. Темные глаза отвечают на мой вопрос вопросительным взглядом.
— Черт! — Обругав себя, я отпускаю ее. Она не подносит к горлу маленькие руки, но я слышу ее затрудненное дыхание и вижу красные пятна, оставленные моими пальцами. Ветер стихает так же неожиданно, как поднялся.
— Черт, — повторяю я и целую Прекрасную Даму.
Ее влажные губы раскрываются, и мы словно сдаемся на милость друг другу. Такое же блаженное ощущение, наверное, испытываешь в секунды свободного падения с высоты, до сокрушительной встречи с землей. Она наконец поднимает руку и медленно, неуверенно подносит трепещущие пальцы к моей шее сзади. Она тесно прижимается ко мне, и я чувствую ее бедра и мягкий живот под двумя слоями тонкого шелка, разделяющими нас.
Наш поцелуй заканчивается, когда у меня начинает кружиться голова. Прекрасная Дама откидывает голову назад, словно пытаясь отдышаться или справиться с головокружением. Я подхватываю ее на руки — отороченная кружевом сорочка соскальзывает с левой груди, обнажая нежно-розовый сосок, — и несу с балкона в комнату.
Химические снаряды издают в полете не такой звук, как фугасные, а что-то вроде покашливания — примерно с таким звуком туповатый лавочник прочищает горло, желая обратить на себя внимание.
— Газы! — орет сержант, и мы торопливо вытаскиваем из наших вещмешков противогазные маски. Я натягиваю свою и неловко вожусь с неудобными ремешками. Это очень несовершенная громоздкая конструкция, состряпанная из армейской парусины, толстых слюдяных окуляров и цилиндрической коробки с тиосульфатом натрия. Она сидит на голове неплотно, и я лихорадочно затягиваю ремешки, чтобы щелей не оставалось. Когда-нибудь обязательно изобретут нормальную противогазную маску, но сейчас моя жизнь зависит от этой уродливой штуковины.
Мы с сержантом тревожно оглядываемся вокруг: бесцветный газ или нет. Последнее время немцы пускали в ход огромные количества слезоточивого газа, но он раздражающего действия, а не смертельного, и его белые облака хорошо видны, пока не рассеиваются. В последний год стали гораздо чаще использовать смертельные газы, хлорин и фосген. В госпитале я видел результаты немецких военных экспериментов с соединениями этилена и хлорида серы — так называемым горчичным газом, или ипритом. Несколько недель назад боши, раньше выпускавшие газы из баллонов, стали начинять ими снаряды.
Люди при газовой атаке со стороны выглядят довольно комично, по крайней мере такое можно сказать о нас шестерых, все еще остающихся в живых здесь, во вражеском передовом окопе. Мы с сержантом озираемся по сторонам, похожие на двух испуганных лягушек. Остальные четверо парней побросали винтовки и судорожно роются в своих вещмешках в поисках противогазов. Чтобы захватить траншею сейчас, немцам нужно просто зайти в нее прогулочным шагом — и все дела.
Видимого газа я нигде вокруг не наблюдаю. Значит, фосген. Почти наверняка.
Хлорин штука скверная: концентрация тысяча частей на миллион означает верную смерть. Газ разрушает бронхи и легочные альвеолы: человек перестает усваивать кислород, а потом буквально захлебывается слизистой жидкостью, которую вырабатывают легкие. Наша бригада не раз хоронила жертв хлорина — с посиневшими до черноты лицами, широко раскинутыми одеревенелыми руками и выпученными глазами, красноречиво свидетельствовавшими, в каких страшных муках умирали несчастные.
Фосген еще хуже. Он в двадцать раз ядовитее хлорина, бесцветный и гораздо труднее распознается по запаху. Хлорин можно учуять задолго до того, как доза станет смертельной, но фосген, даже в смертельной концентрации, издает всего лишь слабый запах прелого сена. Однако дело свое знает хорошо. Когда я лежал в госпитале, один бедняга, буквально пару раз вдохнувший фосгена, извергал по четыре пинты густой желтой жидкости из легких каждый час в течение двух суток, пока наконец милостью Божией не скончался, захлебнувшись в собственных выделениях.
Про новый горчичный газ (иприт) мне мало чего известно, но капитан Браун говорил, что он вызывает волдыри, ожоги и язвы на теле, вытравливает глаза, разрушает слизистые оболочки, поражает гениталии и проникает в самые кости. Еще он говорил, мол, наши ученые, разрабатывающие горчичный газ, очень довольны, что симптомы отравления проявляются только через несколько часов после воздействия этого вещества на человека. Солдаты не будут знать, обречены они или нет. Я хорошо помню отчет о вскрытии, который пытался переложить в стихотворную форму. Похоже, немцы опередили нас с ипритом. Фрицы всегда знали толк в химии.
Сержант что-то кричит, но я не разбираю слов, даже когда придвигаюсь так близко, что наши парусиновые противогазы соприкасаются. Но я смотрю туда, куда он показывает.
Один из наших парней не может найти противогаз, и само лицо у него превращается в искаженную маску. Его вопли я слышу отчетливо.
— Я чувствую запах! Я чувствую запах, вашу мать! — Он швыряет вещмешок и карабкается через бруствер в сторону «ничейной земли», оставив винтовку в окопе.
Я ору, чтобы он снял носок и помочился на него. Сержант бросается к нему, чтобы удержать. Другой рядовой левой рукой пытается схватить товарища за обмотки, а правой продолжает затягивать ремешки своего противогаза. Рядом покашливают следующие снаряды. Все происходящее выглядит комическим фарсом.
Выскочив из окопа, парень успевает пробежать всего лишь ярдов десять, потом очередь немецкого пулемета сшибает его, как кеглю. Он совсем забыл, что здесь есть и более традиционные способы умереть.
Четверо мужчин в окопе хватаются за оружие, готовясь отразить очередную контратаку. Я поднимаю винтовку убитого солдата, передергиваю затвор, загоняя патрон в ствол, и занимаю место рядом с остальными на стрелковой ступеньке, которую мы соорудили из земляных мешков у тыльной стенки траншеи. Мое лицо так сильно потеет под неуклюжей парусиновой маской, что толстые слюдяные окуляры — и так не особо прозрачные — густо затуманиваются. Носовой зажим противогаза не позволяет дышать носом, и воздуха, который я судорожно втягиваю ртом через парусину и фильтр, едва хватает, чтобы не потерять сознание. Мне мерещится запах прелого сена. Я практически ничего не вижу.