Страница 27 из 59
— Кто бы мог подумать? Такая женщина!.. Любящий муж… любящий сын… почет… уважение. Когда мне бродяга сказал: мы заставим реб Ешуа плакать вонючими слезами, я не поверил… я подумал: сумасшедший!..
— Какой бродяга? — насторожился прыщавый Семен.
— А вчера сидит на кладбище на могиле Хоне Браймана и стучит колотушкой. «Чего стучишь?» — спрашиваю. А он мне: «Кладбище — там!» — и показывает на корчму.
— В ермолке он… с булавкой?
— С булавкой… У ночного сторожа Рахмиэла живет, — лебезил перед сыном корчмаря служка. — А платочек! А платочек-то на покойнице красивый какой!.. Прямо-таки свадебный! Никого еще у нас в таком платке не хоронили!
Но прыщавый Семен уже не слушал. Сейчас его мысли занимал не служка, не покойница-мать, а тот в ермолке, приколотой булавкой к волосам. Это он накликал на их дом несчастье, это он завязал узел на шее матери, это он уложил ее на эти неструганые доски!
Пришли Спиваки — Нафтали и Хаим, братья усопшей. Чинно подошли к смертному одру, уронили скупую, как бы взвешенную на весах, слезу, покачали поседевшими головами и встали у занавешенного байковым одеялом зеркала. Братья ни о чем не спрашивали, спрашивай, не спрашивай, со смертью не поторгуешься, с нее взятки гладки. Правда, обвязанная шея сестры будила у них смутные и тягостные подозрения.
— Слушай, Хаим, — прошептал Нафтали. — А почему у нее шея обвязана?
— Чтобы и на том свете ей было трудно дышать, — ответил Хаим, достал из кармана носовой платок и для приличия стал вытирать сухие глаза.
Нафтали последовал его примеру — он во всем подражал Хаиму, и так они стояли, дружно терзая клочками надушенного шелка свои цепкие пронзительные буркалы.
Во дворе Морта запрягала лошадей. Учуявшие смерть, они были удивительно послушны. Только каурый почему-то тревожно бил копытом.
— Будет тебе, будет, — ласково стыдила его Морта.
В дом она не спешила: нечего в такую минуту мозолить глаза. Ну вот, подумала она, я и осталась одна с двумя мужиками, и эта простая, как конское копыто, мысль обожгла ее стыдом и тревогой.
Мимо фуры проходили люди, но Морта не замечала их. Она — в который раз — бессмысленно подтянула подпругу, сунула руку в гриву каурого и долго держала ее там, наслаждаясь теплом безответной и безрадостной жизни.
Приплелся старший Андронов — Афиноген, весельчак и похабник, взял под уздцы гнедую и осипшим голосом спросил:
— Почему корчма на замке?
— Хозяйка померла, — выпалила Морта, словно ее уличили в чем-то постыдном.
— Две бутылки дашь?
— Не дам, — ответила она.
— Ну хоть одну, — умолял Афиноген. — Голова со вчерашнего трещит — мочи нет. А Хаву жалко.
— Жалко, — сказала Морта.
— Добрая была баба, — улещивал ее Афиноген. — Тихая. И на еврейку не похожа. Чего ей на земле не хватало?
— Не знаю, — промолвила Морта.
— Всем чего-то не хватает на земле: одним — денег, другим — водки. Ну дай бутылку!
— Ладно. Только отвяжись!
Морта сбегала в корчму, принесла бутылку.
— Перемрут — тебе все достанется, — осклабился Андронов, достал из кармана мелочь, расплатился, засунул бутылку за пазуху и зашагал прочь.
Не успел уйти Афиноген — пришла Зельда Фрадкина.
— Здравствуйте, — глухо поздоровалась она с Мортой.
— Здравствуйте, барышня.
Зельда была в черном траурном платке, надвинутом на бледный лоб, в сером, словно посыпанном крупинками гречки, платье, в высоких, почти до колен, ботинках с кожаными застежками — Морта таких никогда не видела.
— Идите в избу, барышня.
— Нет, нет, — заволновалась Зельда. — Я только на минутку. От чего она?
— От чего? — замялась Морта. — Легла спать и не проснулась.
— Как мама, — сказала Фрадкина.
Осеннее солнце лениво светило в небе, лошади мотали головами, позвякивали сбруей, и от этого позвякивания дрожал воздух. А может, он дрожал от тишины, от скудных лучей и от слов, таких же скудных, лишенных тепла и света.
— Я еще никого не хоронила, — неожиданно призналась Зельда.
— А ваша мама?
— Мама умерла, когда я была совсем маленькой. Меня оставили дома с кормилицей. Кормилица смотрела на меня и плакала. А я макала палец в ее слезы, лизала его и спрашивала: «Почему твои глаза соленые, а мои — нет?» — «Будут и у тебя солевые, будут, — отвечала она, — дай только срок».
— Идите, барышня, в избу, идите. Все вам будут рады, — удивляясь собственной напористости, трещала Морта. — Ее еще не скоро вынесут.
— Я подожду во дворе, — сказала Зельда.
— Воля ваша, барышня, — уступила Морта. — Скучно вам у нас?
— Везде люди живут, — уклончиво ответила Фрадкина.
— А, по-моему, с людьми скучно, — осмелела Морта.
— А с кем же весело?
— С кем? — Морта вся напружинилась. — С ними, — показала она на лошадей, — И с курами… Весело с теми, кто тебя понимает… Может, барышня, Семена позвать?
— Не надо никого звать. А ее, что, повезут туда?
— Понесут, — объяснила Морта и удивилась невежеству Зельды.
— А лошади зачем?
— Господина повезут обратно. И Семена. И вас, если на кладбище пойдете.
— Да ты, я вижу, совсем еврейкой стала.
— Не совсем, — улыбнулась Морта. — Хотя я по-вашему и стряпать, и молиться умею.
— Даже молиться?
— Да. Мой бог меня не слушает. Может, говорю, ваш услышит. Только Симонас сердится. У всех, говорит, богов уши заложены. А я, барышня, не верю. У бога никогда не закладывает уши. Особенно если не за себя просишь. А человек что делает? Человек только за себя просит и еще за своих близких.
— А за кого же его просить?
— За всех, — сказала Морта. — За всех. За вас, барышня… За эту лошадь… Вон за ту курицу, чтобы петух и ее приласкал. А то ходит по двору и так жалобно кудахчет, словно ее ножом режут.
— Все равно ее зарежут — молись, не молись, — сказала Зельда и вдруг добавила. — Ты приходи ко мне.
— Зачем? — вскинула брови Морта. — У вас есть Голда.
— Мы с тобой вместе помолимся, — сказала Зельда, и улыбка озарила ее бледное лицо.
— Я бы с радостью, барышня, да времени у меня нет. А сейчас и вовсе не будет.
— Приходи, — повторила свое приглашение Зельда.
— Хорошо, — сказала Морта. — Иногда, когда иду по воду или когда в корчме пусто, я слышу, как вы играете. Какая вы счастливая, барышня!
— Это ты счастливая, — растерянно пробормотала Зельда.
— Я?
— У тебя есть они, — Зельда потрепала каурого по холке. — И куры.
— Да у вашего отца… господина Фрадкина таких лошадей — целый табун. И кур он может купить тыщу!..
— Может, может, — закивала головой Зельда. — Но что из того, если лошади тебя не понимают, а кур, тыщу кур тебе подают в соусе?
Она собралась было уйти, но увидела, как во двор вошел лесоруб Ицик.
— Вот и Ицик пришел, — обрадовалась Морта. — Значит, скоро ее и понесут. Семен ухватится за один конец доски, Ицик за другой, и поплывет хозяйка, как на плоту.
Ицик еще издали узнал Зельду. Шаг его сделался короче, небрежнее, как у пьяного.
— Чего вы здесь стоите? — с напускным безразличием спросил он. — Пойдемте в избу.
Только бы не упустить ее, подумал Ицик. Только бы не упустить.
Он готов был подхватить Зельду на руки и внести в дом, как дар небес, как нечаянную радость, которую ни с кем не делят даже на похоронах. И Зельде как будто передалось его желание. У нее не было сил воспротивиться, и она побрела за ним, как по воде, чувствуя необыкновенный прилив сил и не задумываясь об оставшемся за спиной береге.
— Какой сегодня радостный день, — сказал Ицик, замедляя и без того неторопкий шаг. — Я давно хотел вам это сказать.
— Что?
— «Какой сегодня радостный день». Но дни шли, и радости не было.
— И сейчас, по-моему, ее нет, — заметила Зельда.
— Мой покойный отец говорил: кто встретит свою возлюбленную на похоронах, тот будет счастлив с ней до гроба.
Он спешил оглушить ее своим нетерпением, ошеломить своей искренностью, потому что не верил, что ему когда-нибудь еще удастся признаться ей в своих смешных, а стало быть, совершенно ненужных чувствах. Пусть посмеется над ним, пусть убежит и больше никогда не посмотрит в его сторону, но пусть знает, слышит, чувствует, какое облако клубится над ним.