Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 78

Последовало короткое молчание.

— Тогда сделаем из Севиньи графство, — предложил король. Екатерина, улыбаясь, принялась играть своими драгоценностями. — Я также подумываю о том, чтобы предоставить его милости д'Обиньи и его роте копейщиков какую-нибудь работенку вблизи границ.

Коннетабль дернулся всем своим грузным телом.

— Да. Но, монсеньор, следует показать ему… Нужно, чтобы все поняли, что…

— Как вам известно, — резко перебил его Генрих, — мы запретили дуэли в нашем королевстве. Запрет не соблюдается так неукоснительно, как мне бы того хотелось. Это, конечно, не касается состязаний на арене для турниров, где используются тупые клинки. Мы назначаем состязание такого рода перед ужином. Оно заменит водный маскарад. Объявите лорду д'Обиньи и господину… господину де Севиньи, что им будет позволено излить недобрые чувства, которые накопились у них по отношению друг к другу, таким вот безобидным способом… и что лорд д'Обиньи, так как он, насколько я понял, первый получил сегодня удар, может послать вызов.

Обрамленное седеющими волосами лицо коннетабля обратилось к королеве, и, молча, не поднимая глаз, Екатерина Мария Ромола одобрительно улыбнулась.

Коннетабль передаст новости Фрэнсису Кроуфорду, графу де Севиньи, а не Диана и не де Гизы сообщат ему о мудрости и милосердии короля.

Восходила новая звезда. Не в Лотарингском доме, не у Стюартов или Дугласов: она и коннетабль помогут ей воссиять. Екатерина поглядела на черноволосую голову мужа, и в ее выпуклых глазах отразилась любовь.

Жаркий, сверкающий день наконец-то подходил к концу. В Шатобриане зажглись огоньки, маленькие, тусклые; в замках, Новом и Старом, их было еще больше; фонари, словно бусинки, окаймили аллеи. Пруд в парке блестел в лунном свете, точно усыпанный серебряной чешуей и пуговицами никому не нужных лодок, что неподвижно чернели на темных водах. Большая трибуна рядом с прудом погрузилась в темноту и безмолвие, устремив пустые глазницы рядов на движущиеся огоньки зверинца, откуда доносились ясные, негромкие звуки джунглей, звяканье цепей, четкие команды — все это далеко разносилось в неподвижном воздухе.

Но между прудом и замком бросалась в глаза арена — двадцать четыре ярда в длину и сорок в ширину. Она была украшена гирляндами огней. Неяркие на фоне розовеющего неба, как только что взошедшие звезды, они сплетались, почти не освещая большой прямоугольник, — длинные, утопающие в цветах трибуны для двора, справа и слева палатки для состязающих, пышные балдахины из полосатого шелка над золочеными табуретами, золоченые башенки на всех четырех углах для помощников герольда.

Розово-оловянные, плоские, как куклы, под необозримым гаснущим небом, придворные, вертясь и жестикулируя, толпились под темным навесом; пышные одеяния их поблекли до гризайля — серое на сером в лучах заходящего солнца. Ровно сияли шлемы, жемчужные в безжизненном свете, серебряные трубы, украшенные серыми флагами, казались свинцовыми. На изобилие тонких тканей и драгоценностей, на серебряную парчу лучников, стоящих по краю трибуны, на золотое кружево полога и золотую ткань на столе посреди арены, на доспехи рыцарей, готовых сразиться, лился слабый призрачный свет, равняющий все, как пепел, и древний, словно сухой воздух с высоких гор.

И вот нескончаемо долгий день испустил последний вздох и синяя влажная ночь устремилась ему на смену. Тогда гроздья огней засветились золотом, словно экзотические плоды, и засверкали бриллианты. Под каждым светильником живой и мерцающий цвет будто родился заново; потеплели разукрашенные лица, и раздался смех; зазвучала барабанная дробь. Восхитительная ночь наступила, знаменуя начало состязаний.

Открылись они красиво и весело, так весело, как только французы могут устроить. Сменяли друг друга команды в плюмажах и блистающих латах: команда золотой молодежи против команды богачей, бретонцы против команды Луары. Облаченные в бальные одежды, с бриллиантовыми кольцами в ушах, они стреляли по мишеням под пылающими факелами и ловили копьем кольцо. Чернобородый король, улыбаясь, наблюдал с центральной трибуны, справа от него располагалось английское посольство.

Сразу после их возвращения передали вызов короля, и с тех пор О'Лайам-Роу не видел Лаймонда, но история, которую услышал ирландец, уже сделалась достоянием двора: после некоего злополучного недоразумения лорд д'Обиньи и господин Кроуфорд должны уладить свои разногласия формальным поединком на арене, перед лицом короля. Обвинения в воровстве и предательстве, выдвинутые против господина Кроуфорда, были конечно же сняты.

Странный способ отблагодарить находчивого утреннего пловца. Возможно, это последний язвительный выпад против Тади Боя. Так думал О'Лайам-Роу, покорно севший на место, которое ему указали — в опасной близости от способного довести до столбняка великолепия чрезвычайного посольства. Королева Екатерина, сидевшая слева от короля, поймала блуждающий взгляд голубых глаз О'Лайам-Роу и, обмахнувшись веером, улыбнулась. Изумленный принц Барроу поклонился. Что бы там ни было, а он, кажется, вступил в высшее общество.

Он уже во второй раз получил официальную благодарность вдовствующей королевы. Вот так так, подумал О'Лайам-Роу. И ни одна живая душа не догадалась, что главным в этом деле было то, что ему удалось-таки усидеть на слоне.

Леннокс выпрямился, словно аршин проглотил: светловолосая голова обращена вперед, пухлые губы поджаты. Он не смотрел ни на Уорвикова шута Нортхэмптона, ни на места, занимаемые шотландцами, где виднелось холеное лицо сэра Джорджа, на котором запечатлелось злорадство по поводу двусмысленной ситуации.

Голос, звучавший в ушах Леннокса, принадлежал не его брату: то был голос Робина Стюарта, безвестного лучника, теперь, слава Богу, мертвого, который проговорился Уорвику. В числе прочего он сказал, что англичанам легче будет проникнуть в Шотландию, имея под рукой Леннокса, ближайшего к короне после самой королевы.

Но Уорвик предпочел союз с Францией. А они с Маргарет спасут свои головы — если только спасут — за счет брата Джона. Он ненавидел обоих — и Джона Стюарта, поставившего его в это смешное и затруднительное положение, и Лаймонда. Конечно, больше Лаймонда. Но если бы сражение было настоящим, он пожелал бы в первую очередь смерти брата.

Турнир закончился: рыцари преломили копья с тупыми наконечниками, сразились в пешем бою с поднятыми забралами на тупых мечах. Побежали пажи, лошади рысью пустились прочь, покачивая султанами; с арены подбирали оброненные перья, подсыпали свежий песок.

Музыка сменила трубы на время перерыва, и принялись кувыркаться карлики. Среди них был и несколько настороженный Бруске, потерявший былую беззаботность.

— Что ж, дорогая моя, — обратился сэр Джордж Дуглас к сидевшей рядом с ним Маргарет Эрскин.. — Настал черед вынести святые реликвии Сен-Дени, которые чтятся всеми благонамеренными людьми и помогают против демонов, привидений и вашего друга господина Кроуфорда. Уже и герольды обменялись роковыми вызовами… А его христианнейшее величество в своем стремлении смотреть сразу во все стороны позабыл о самой жизненно важной вещи, а именно…

— О чем же?

Маргарет Эрскин, прибывая в напряжении, еще сердилась на своего необузданного, своенравного протеже и тревожилась за него, как и все эти восемь месяцев, но теперь с невыразимым облегчением сознавала, что Мария наконец спасена, и чувствовала прежде всего острую необходимость как можно скорее уехать из Франции в свою холодную, зеленую страну, к своему ребенку, к спокойному, надежному, любящему Тому.

Она сидела у очага, как и обещала, но другое обещание, данное Лаймонду, она никогда и не собиралась выполнять. Он боялся своей власти, а ему надлежало научиться жить с ее силой. Три человека пострадали от его пребывания во Франции, а она ничего не сделала, чтобы помочь им или ему, так как умение сносить такое бремя лежало в основе искусства управлять людьми. И Лаймонду следовало это умение приобрести.

Она уже узнала от О'Лайам-Роу, что Лаймонду пришлось лицом к лицу столкнуться с этой проблемой. Знала она также, что пали и остальные преграды. Он наконец избавился от дурных чувств по отношению к ней, освободился от влияния своей матери, Сибиллы, чей ум был столь же острым, как и у него, и чей кров он столь стремительно покинул, потому что чувствовал себя там слишком дома, слишком в своей стихии. — Вспомнив еще кое о чем из прежнего разговора с О'Лайам-Роу, она в этот день спросила у Фрэнсиса Кроуфорда: