Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 168

— …трудностей не боюсь, — говорил Увадьев, продолжая начатый раньше разговор. — Я согласен и столы в канцеляриях переставлять и тарифицировать машинисток: я принимаю рабочие будни. Но преодолевать на каждом шагу апатию и глупость — это невыносимо. И потом: без восторга, без восторга делают! Эта дубина собиралась прибавить им по двести на рыло… получается девять тысяч, почти десять вагонов хлеба. А потом опять умильно подмигивать мужику? Я его к чорту погоню… — Внезапно, сдержась на резком слове, он заметил необычную тишину квартиры. — Наталья! — позвал он тихо. — Наташа, ты дома?

Оцепенение и стыд мешали ей крикнуть. Мазь сохла, волосы становились жёстки и, казалось, даже на ощупь зелены. Спутник Увадьева встал со стула, и Наталья смятенно догадалась, что это был Жеглов — он всегда так ширкал, затирая пятнышки на паркете, когда бывал озабочен. Муж подёргал дверь, постучался, окрикнул ещё раз и нерешительно отошёл.

— Ну… кажется, плохо дело! — Он выждал минутный срок, потребный, чтоб свыкнуться с внезапной догадкой. — Слушай, там на кухне косарь лежит для угля… принеси сюда! — Но, странно, он не торопился; ему нужно было, чтоб именно Жеглов долго и безуспешно разыскивал косарь на кухне.

— Врача надо… внизу вывеска есть! — голос Жеглова срывался и звенел.

— Э, он же зубной!.. косарь надо, вскрыть. У меня там револьвер на столе, чорт. — Он сам побежал за косарём и, вернувшись, с разбегу всадил в дверь своё нетерпеливое железо. — Наталья, ты здесь? — в последний раз, Почти угрожающе крикнул муж.

Дверь хрустела и щепилась; гнулся косарь, и ругался муж, а Наталья молчала в стыде и ужасе перед тем, что произойдёт через минуту. Она была жива, и в этом заключался единственный смысл её позора. Мир уже примирился с её концом, и ничто, даже давешний листок на бульварном тополе, не поколебалось. Потом она вспомнила раскрытое окно, ей захотелось исправить упущенье, но в то же мгновенье люди ворвались к ней.

— Свет, лампу давай! — крикнул Увадьев, остановленный темнотой и как бы боясь наступить на что-то, лежащее поперёк.

Жеглов поспешно помогал ему; они включили свет, в лицах их одинаково отразились смущение и обида. Первым поборол себя Увадьев: подойдя к сидящей с закрытыми глазами жене, он обмахнул рукавом испарину с лица:

— Модный цвет… пошибче-то не нашла колеру? — И весь рот его поехал куда-то в сторону.

Его оттолкнул Жеглов:

— Ступай… ступай, в пивной посиди! — шепнул он, не упрекая, потому что и не за что было упрекать. — Там раков привезли, ступай…

Муж ушёл, а она всё ещё дрожала, не столько спасённая от смерти, сколько пробуждённая от сна. Оба не говорили ни о чём. Потом Наталья робко коснулась волос, которые почти кололи пальцы, и виновато взглянула на Жеглова.

— Посмотри, Щегол, какая стала… зелёная, как лужайка. Спина очень болит!

На другой день, заехав к вечеру на машине, Жеглов перевёз её к своей дальней сестре, обладавшей спасительным качеством не любопытствовать ни о чём. Все натальины вещи уместились в той самой плетёной корзинке, которую вывезла с фабрики шесть лет назад. По лестнице она спускалась бегом, чувствуя на спине провожающий глаз Увадьева. Машина загудела, и Увадьев испытал кратковременное облегченье: ему порядком надоели и распутный её шёлк, и крашеные ногти, и лицо её, застывшее в ожиданьи ласки, и глаза, постоянно упрекавшие. Сразу потянуло к работе, он присел к столу, но работа не ладилась; в сосредоточенном озлоблении он покосился на раскрытую дверь жены. Он пошёл туда; цветные тряпки, раскиданные по полу, напоминали краски на палитре. В зеркале отразилось его исхудавшее и оттого ещё более скуластое лицо; в те дни обнаружилась возможность, что комбинат станут строить в другой губернии, и Увадьеву целыми днями приходилось расхлёбывать эту бюрократическую кашу. «Мордаст, мордаст, подумал он, тыча себя пальцем в щеку. — И чего во мне Наталья нашла!»

Он распахнул шкафчик; за непочатыми коробками с тальком, флаконами духов, всякими лаками, необходимыми женщине, которая уже не пленяет, таилась пачка его фронтовых писем. Разорвав нитку, он развернул наугад одно из них; написанное зевотным стилем, с писарскими завитушками, оно содержало сведения о соседях по землянке да ещё краткие распоряжения по хозяйству. Судя по дате, то было горячее время организации подпольного комитета; военные суды учащались, захлёстывала революция, но ничем не отразилось это в вынужденных строках письма. Не испытывая раскаянья, он швырнул письма вместе с пузырьками в чемодан, намереваясь завтра же отослать всё это Наталье; догадка, что Наталья нарочно оставила эти улики своего вчерашнего дня, не пришла ему в разум… Опять не удалась попытка усесться за стол, и вдруг он понял с негодованием, что весь вечер, с самого отъезда жены, он думает об одной Сузанне.

…так пристаёт иногда назойливая мелодия. Он сидел в ярости, подперев подбородок кулаком, а вещи размещались наново, комнаты преображались, а воображение насильно примеряло оставленные платья на Сузанну; ему и в голову не приходило, что женщины, подобные ей, не любят простыней своих предшественниц, его немножко сердило как будто, что женщины бывают разного роста и сложения. Всё, кроме предстоящего строительства, мнилось ему в крайне упрощённом виде, и самая любовь была ему лишь пищей, которая утроит его силы на завтрашнем его пути. Два часа спустя он ненавидел Сузанну, потому что уже владел ею до пресыщения, его бесил этот спокойный покатый лоб, яркие её волосы, в которых она принесёт к нему бедствия и порабощенье. Приди она теперь, он выгнал бы её, но она не шла, точно знала. Машинально тыча пальцем в розовую мазь, торчащую на столе, он ждал, и вдруг резкий, — точно кто-то спешил ворваться, — звонок наполнил опустелую квартиру: должно быть, Сузанна приняла его безгласный вызов. Смахнув платком пахучий язычок с пальца, он угрожающе пошёл к двери.

Она стояла за дверью, дыша шумно, как в одышке. Он тихо окликнул её и сперва не узнал голоса, властного и хриповатого чуть-чуть.



— …кто-кто! Ангел пришёл комиссарскую душу вынать, — загремела гостья, с ветром и шумом вваливаясь в переднюю; Увадьев с удовольствием узнал мать и засмеялся. — На, подержи, нечего скалиться, тут стаканы. Не разбей, убью!

Варвара машисто распутывала платок, раздевалась, и что-то было в её кратких взорах немилостивое, воинственное. Она-то уж не боялась, что её погонят: всюду, куда бывала ей нужда войти, она входила полновластной хозяйкой. Крупные, такие же ласты, как у сына, руки её долго не умели разомкнуть какого-то крючка; наконец она рванула и оторвала напрочь.

— Во, и крючки-то советские пошли, хочь зубами отмыкай! Давай сюда стакан, байбак. Ну, сажай меня на свои диваны, пои чаем…

— Дивана-то как раз и нет у меня. Всё собираюсь купить, — шутил сын, идя позади.

Ему нравилась эта могучая баба, приспособленная рожать много и родившая только одного его; по душе ему был её неуживчивый характер, перед которым все заискивали, её широкий торс, посаженный на огромные ноги и пребывавший в постоянном движении… Воистину он любил эти громоздкие, почти триумфальные ворота, через которые вступил в мир.

— Чего у тебя свет везде горит, денег много накомиссарил? — Своею волей она привернула электричество в передней и, войдя за тем же делом в спальню, сразу приметила отсутствие Натальи. — Комиссарша-то на бал поехала? Аль в оперу, гигагошки послушать? Вам теперь всюду ход…

— А тебе, мать, загорожено?

— Лакейкой вашей быть не желаю: дурья башка, да своя!

Увадьев поморщился сквозь смех:

— Ну, завела музыку, мать!

— Нет, уж кончила… рази экой пилой тебя перепилишь.

— Вот ты всё бранишь нас, мать, а случись беда — с нами пойдёшь. И барабан впереди понесёшь, мать. Такие бывали, во французской революции бывали. Я тебя знаю…

Застигнутая врасплох, она минуту смущённому предавалась негодованию:

— Дурак, — просто сказала она, — в дуру пошёл. Наталья-то в баню, что ль, ушла?

— Уехала.