Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 32



Серпантин

На серпантине этой горы замер перед обрывом автобус, из которого, дрожа и поскуливая от страха, выбирались туристы. Я посмотрел на водителя. Тот развел руками, покачал головой, ткнул пальцем в лобовое стекло. Отдаю должное нашему молчаливому перевозчику. Харон выбрался из автобуса последним, он проявил несвойственное для турецкого водителя мужество. Автобус качнулся, потом еще. Слава богам, не упал. Мы столпились над телом человека, из‑за которого едва не погибли. Им оказался фотограф. Какого черта? Что случилось? Разве он не сидел в автобусе? Я велел группе перебраться в тень, за ограждение, под деревья. Откуда‑то появился турок. Еще один. Заполыхал костер. Над ним повисло ведро, забулькала вода. Полился чай. В горах совсем по дешевке, всего лира за чашечку. Возникла из ниоткуда лавка с сувенирами. Залаяли собаки. Стал играть с ними улыбчивый Сергей, просивший всех звать себя Серега. Он рассказывал интересный случай про аварию, приключившуюся с ним в Индонезии. Что‑то мне подсказывало, что в Джакарте в тот день нашли утром человека с глоткой, разрезанной от уха до уха. Но мне было не до того. Я подложил подушечку под голову фотографа. Тот был в сознании. Глядя на свои вывернутые ноги, жалобно причитал. Собственно, все дело в турецкой безалаберности, которой я пропитался здесь, как солнцем и солью. Мы попросту забыли фотографа! Когда? Как?! Да очень просто, это случилось три дня назад. Неужели я не заметил за три дня отсутствие фотографа в группе? Ну, если честно… Не заметил, конечно. Странно, что мы вообще еще головы свои не растеряли, при такой‑то бешеной скачке. Бедняжка заплакал. Если бы я знал, что ему пришлось пережить за эти три дня! Оставленный нами еще в Фазелисе, он некоторое время голосовал на дороге, пытаясь догнать автобус в следующем пункте путешествия. Приехал в Дальян. А мы в это время, почему‑то, поехали в Дидим. Какого черта? Ведь в программе путешествия ясно сказано! Я с достоинство парировал, достал свою программу путешествий. Сверили. Оказалось, что у нас две разные программы. Любопытства ради полез за картой и маршрутом водителя. Третий вариант. Смеха ради порыскал в бумагах Мустафы. Вариант номер четыре! Я даже и не удивился. Фотограф, хныча из‑за переломанных ног, продолжил. В Дальяне он переночевал прямо на берегу реки, всю ночь снились какие‑то кошмары, змеи спускались сверху, с этих гребанных ликийских гробниц, и все сосали, сосали его душу, его соки, а потом ползли наверх, ликуя. Проснулся разбитым. Камера украдена. Оставили одну линзу, туземцы чертовы! Но он, выдающийся фотограф Ренат Бумц, тоже не лыком шит. Притаился в кустах, дождался какой‑то богатой группы, — явно американцы, — стащил камеру и треногу у одного из янки, бросился наутек. Погоня! Гнались на моторных лодках! Как в фильмах про «Бонда». Ренат спрятался в камышах. Дрожал. А тут настоящая змея подплывает! Он ее — треногой, она на него — пасть разинула! Ш‑ш‑ш‑ш. Цапли бродят, все гниет под водой, то и дело ждешь очередной змеюки, а тут еще черепаха весом в три тонны в ногу толкает. Бум, бум. Как будто в подводный регби поиграть захотела. Зато нашел маску из глины, ей наверняка сто тысяч лет, надо сохранить и продать потом. Бешеные деньги! Маска в сумке. Из камышей наш энди уорхол выбрался ближе к ночи, побрел к дороге, стал голосовать. Откуда ни возьмись, свадьба! Счастливые жених с невестой. Плачут от счастья. Вся свадьба осыпает их золотыми монетами. Конечно, потом половина окажется фальшивыми. Усадили фотографа на капот лимузина, как праздничную куклу, так и подвезли. Он за это фотографировал всю дорогу. Потом, — за чай и сладости, — снимал для молодоженов первую брачную ночь. Ух ты! И как оно? Одно расстройство! Невеста оказалась зажатой. Плохое освещение. Камера слишком тяжелая. Фотограф жалуется. Ох, и намучились они с женихом. На следующее утро покормили, дали пропуск из деревни, и проводили, похлопывая по плечу. А едва вышел со двора, стали стрелять. Жених решил, что не может жить на свете мужчина, видевший, как потягивали его жену. И пусть это он сам потягивал свою жену, что с того. Фотограф должен умереть! Бедняга еле увернулся от пуль, бросился со склона горы, кубарем, летел, теряя остатки присутствия духа, как вдруг уцепилась тренога за дерево, растущее на склоне. Дикая сосна. Крепкая порода. Так он, — практически над пропастью, — и провисел сутки. Прощался с жизнью. Прилетала какая‑то птица, словно издеваясь, проходила по стволу, косила в глаза ему своими — черными, блестящими, безумными. Потом кружила вокруг, все норовила клюнуть в правый бок. Разрываю рубаху фотографа. Ну и дела. Мясо разодрано, половина печени склевана. Глаза стекленеют. Даю пару пощечин. Держись, солдат искусства. Дальше. А дальше я и сам знаю. Он все пытался зацепиться за сосну и ногами, и ему почти удалось, но тут корни дали слабину, и фотограф слетал по склону прямо на дорогу. Приходил в себя час. Встал, пошатываясь, глядел на море, от красоты мира даже бок болел не так сильно. Услышал шелест сзади. Обернулся. Автобус. Точка. В себя он приходит, лежа на асфальте с переломанными ногами, и глядя я небо. Его заслоняет моя голова, голова гиганта. Не мог бы я не заслонять облака, горы? Он хочет насладиться видом. Отклоняюсь, уважив волю покойного. Спрашиваю о последнем желании. Он много слышал от меня в первые дни… Афродисиас — рай… Если, конечно, я не лгал… Конечно, нет! Я неоднократно бывал там, и вправду существует такое удивительное место, трудно поверить, но молоко и мед практически текут там по… как жаль, что ему не доведется снять все это… В общем, он заклинает меня тело сжечь, а прах развеять над Афродисиасом. У ног памятника Богине, о котором я так много и так красиво говорил. Не отчаивайтесь, друг мой. У вас все будет хорошо, вру я. Нет, он понимает, время его пришло. Он рад за меня. Сразу видно, что мы отличная пара, я, и эта белокожая девушка из… Держу беднягу за руку. Сзади падает тень. Настя становится над нами. Оборачиваюсь. Женщина, громадная, словно статуя богини, возвышается над нами. Ветер треплет подол короткого платья. Ноги подпирают небо колоннами дорийского стиля. Дорийского, потому что заканчиваются завитушками. От желания скулы сводит. Странно, еще вчера подбрита была, а сейчас уже волосы из‑под белья лезут. Настя вся цветет, плодоносит. Ногти ее отрастают за ночь на полметра, волосы — как у покойницы — растут, даже когда она спит. Груди бухнут. Живот урчит. Кости лопаются и снова срастаются, уже на пару метров больше. В просвет между колоннами — между паутиной волосни, — лезет спецназовцем, штурмующим джунгли, Солнце. Представляю, как намотаю на палец. М‑м‑м‑м. Рука фотографа сжимается еще пару раз. Взгляд, растерянный, теряется где‑то между ног Насти. Голова почти не видна. Да и зачем? Понимаю, в чем смысл всех этих отбитых античных голов. Фотограф еще пару раз сжимает мою руку, прежде чем понимаю, что парню в бреду кажется, будто он сиськи Насти обжимает. Фу! С брезгливостью выдираю руку, но уже все равно. Бедняга отошел. Перетряхиваем его вещи. Фотокамера, тренога, и глиняная маска. Ба! Та самая, которая слетела с лица туристки, задохнувшейся в грязевых купальнях Дальяна. Приезжает «Скорая», вызванная водителем. Даем адрес отеля, объясняем ситуацию. Звоним в отель. Заранее оплачиваю в кредит за счет компании лед, хранение и моральные неудобства. Ладим на том, что тело пробудет в подвале кухни всего сутки. Машем рукой «Скорой», заталкиваем автобус на дорогу. Выезжаем за поворот, и спускаемся прямо в Эфес.

Эфес — Дом Богородицы

…Начинаем с дома Марии. Последнее место прописки Богородицы, если верить сообщениям Министерства туризма и доходов Турции. На маленький холмик в рощице змеится очередь. У женщин — платки на головах. Анастасия переодевается в автобусе, и выходит, покрыв свою прическу цвета платины. Накидка белая, и когда ветер поднимается над холмом, кажется, что у моей возлюбленной два скальпа. Собранный, и распущенный. Разве не все женщины таковы? Мохнаток у них тоже по две. И я даже знаю, с какого входа стучать во вторую. Но об этом позже. Дожидаемся очереди, стоя за набожными поляками. Только и слышно, что матка бозка, да пся крев. Крев, матка, — вот, пожалуй, все, что поляки дали миру. А, еще фанатичный католицизм. Стоит кому‑то из моих подопечных кашлянуть или переступить с ноги на ногу, как поляки оборачиваются. Смотрят строго, серьезно. Будь здесь стог, нас бы сожгли. Распяли! Они обожают распятия, на каждом из поляков я вижу цепочку с крестиком. Каждому Пшишеку по Ииусусу. Или, как они его зовут, Езусу. Почему не Езушеку? Надо будет спросить. Стою, держа за руку Настю. Отчего‑то грустно, ветер приподнимает подбородок. Гладит виски. Словно добрая Матерь Божья. Думаю, каково сейчас нашему фотографу. Хотя, собственно, чего тут думать. Парень мертв, лежит себе на стеллаже кухни в отеле, да глядит пустыми глазами в стену. Не исключено, что там бежит таракан. Настоящий африканский эмигрант, я видел таких на улицах Стамбула. У него усы, ружье, порох и своеобразные представления о чести. У него десять кровников среди тараканов Малой Азии, четыре родственные семьи в числе тараканов, живущих на побережье Эгейского моря, наконец, маленький завод по производству свечей. Хочу ли я купить одну? Поляк, усатый как таракан, приближается ко мне, что‑то талдычит на своем смешном наречии. Он слышал, мы русские, переходит он на русский. Так точно, рапортую. Заранее сжимаюсь. Наверняка, речь пойдет о разделе Польши. Что Мицкевич — куда более великий поэт, чем этот наш Пушкин. Мой Пушкин! Бог ты мой. Можно подумать, Пушкин принадлежит мне, как кучка костей — предприимчивому турку, раскопавшему старинную пещеру в Каппадокии. У них тут на все право частной собственности, включая даже покойников. Особенно покойников! Поляк меня приятно удивляет. Он всего лишь спокойно замечает, что его всю жизнь воспитывали в ненависти к русским, а он возьми, да и вырасти толерантным человеком. Да, терпимым! Как все хорошо воспитанные, терпимые люди, он жаждет продемонстрировать свои хорошие манеры, свою жажду общения, степень и глубину извинения. Он прощает мне раздел Польши (а, все‑таки вспомнил!). Он не держит на меня зла за то, что Мицкевич великий поэт, а Пушкин — так себе (конечно!). Он, наконец, извиняет мне годы коммунистического засилья на его бедной родине. Слышал ли я про Валенсу? О «Солидарности»? Профсоюзах? Мне плевать, но я говорю — да, конечно. Плачу, вспоминая усы Валенсы. Больше я о нем, увы, ничего не знаю. Наконец, поляк подбирается — как и мы к домику Марии, — к самой важной части выступления. Разве что вилочкой по хрустальному бокалу не стучит. В общем, вся его уверенность на том, что русские тоже люди, построена на вере в Иисушека Христожека. Бинго! Истово крещусь справа налево, слева направо, чуть не на колени бухаюсь. Ну, так вот. Он, — тут следует имя, слишком длинное и полное шипящими, чтобы я мог его запомнить, просто поверьте мне на слово, у него было имя — хочет, чтобы я поцеловал крест. Что? Крест. Чмок, муа‑муа. Облизать, в смысле?! Ну, что это я. Невинно, просто поцеловать крест, приложиться, так сказать. Губами? Да! Но, не раскрывая рта! Без языка! Бога ради! Хохочу, обрадованный. Давайте мне ваш крест. Давайте мне вашего Иисуса. Целую крест, для пущего эффекта грохнувшись на колени. Поляк аплодирует, а вместе с ним и вся его группа, человек двести. Море? Нет, не были они на море. Горы? Чхать им на горы! Они побывали уже в трех монастырях и поедут в еще десяток. Вот увлекательная поездка! Вру, что и мы совершаем нечто вроде паломничества, к богине. Не уточняю, к какой именно, сомневаюсь, что Афродита включена в пантеон попов — что католических, что православных. Мой друг Болек обнимает меня, хлопает по спине. Спрашивает, не хочу ли я, чтобы и моя подруга поцеловала крест. Чтобы они, польские туристы, стали уверены — мы, русские, не безбожники. Еще какие, милый ты мой, хочу я ответить ему, но мы уже почти у входа, где‑то играет орган. В толпе снуют шустрые ангелочки, у них розовые попки и крылышки, они кудрявы и завиты, сверху трубит Гавриил, нет никаких сомнений в том, что это музыкант Симферопольской филармонии, нанятый на сезон властями Эфеса. И так трубит, и этак! Объясняю Насте суть просьбы. Она, с очаровательной улыбкой, прижимается к Иисусу щекой. Нет, доброжелательно объясняет поляк, не так. А как? Надо губами. С языком, удивляется Настя. Опять объяснения. Все по новой… Настя наклоняется и целует крест, снова попадает щекой, не губами. В это время в толпе кто‑то кого‑то толкает, начинается давка, как на Ходынке. Нас бросает из стороны в сторону, я хватаю Настю за обе руки, держу крепко, не отпускаю, поляк бьется об нас, как волна о скалу, что‑то орет. Просит продолжать, несмотря ни на что. Дался ему этот крест! Пытаемся подтянуться к поляку поближе, но по толпе идет волна, нас едва с ног не сбивает, вылетаем пулей из мясного бульона к дверям церквушки. Поляк, встав на цыпочки, кричит и зовет. Гул, шум. Где‑то треск. Что это, теракт? Прикрываю Настю. Всем телом. Поляк кричит, чтобы я обратил внимание на руку Анастасии. Там родимое пятно, большое родимое пятно. Я связался с ведьмой, он сразу это понял, а вся эта болтовня про терпимость к русским была маскировкой, способом ко мне подобраться. На самом деле он ненавидит русских свиней. Хрю‑хрю! Мицкевич великий поэт, а Пушкин так себе. Если и писал приличные стихи, то лишь потому, что Мицкевич его кое‑чему научил. Снисходя. Раздел Польши — что могло быть ужаснее? Наконец, владычество коммунистов, мучения Валенсы. Неужели я, глупый русский православный гой, искренне думал, что такие вещи можно простить? А, да! Еще Катынь! Чмошник это, который завел группу военных в лес… Как его? Сусанишек! В общем, я перед ним виноват по гроб жизни. Но не суть. Важно другое! Он, пан Пшышжемрышежжекушышек, здорово разбирается в экзорцизме. Изгоняет духов. Вместе со священником их прихода не раз присутствовал при изгнании злых духов, обосновавшихся в человеческом теле без спроса. Совсем как мы, русские, в Восточной Европе. Ну, да кто прошлое помянет, тому глаз вон. Он предостерегает меня. Сучка не захотела целовать крест не потому, что не поняла. Она‑то как раз все поняла! Ведьмы боятся прикоснуться губами к образу Иисуса нашего Христа. Боятся его, как вошь — мыла. Пускай я знаю! Проверить Настю можно просто, ущипни ее за родинку, и если она ничего не почувствует, то… Он и ущипнул, в толпе! Настя даже не шелохнулась! Наконец, чертовка чересчур красива, орет он. Красивая баба — исчадие ада! Сосуд погибели! Титьки и мохнатки созданы нам, мужикам, на погибель! Лучше мужика трахнуть, чем с бабой переспать. Он, добрый польский католик, в этом уверен! Первое хотя бы просто противно, а второе — соблазнительно и опасно. Я еле различаю отдельные слова. Над толпой несется рев. Верхушки деревьев гнутся. Оказывается, это вертолеты. Их много, я насчитал штук двадцать, от них так же шумно, как от нас, охранники загоняют туристов в домик Богородицы, мы буквально бежим, я теряю из вида поляка, о чем это он болтал на своем английском, спрашивает меня безмятежно Настя. Твоя красота, как обычно, свела очередного мужчину с ума, отвечаю я, и только тут присматриваюсь к женщине, с которой сплю. Настя невероятно, фантастически красива. Целую ей руку, потом в щеку. Охранник хмурится. Мы уже в церквушке. Само собой, ее построили уже в 20 веке. На месте старого фундамента, найденного черт знает кем черт знает когда, и оставленного — само собой — черт знает кем. Из древностей во дворе дома только баптистерий. Я представляю, как в него окунали первых христианок. Рубашки налипали на груди. Бюстгальтеров еще не было. Восстаю! Быстренько кланяемся статуэтке Мадонны из бронзы, и попадаем в следующее помещение церкви. Конечно, это магазин! Сувениры, сувениры, призывно говорит неопределенного возраста продавец в углу. Шахматы. Светильники. Канделябры. Самотыки. Что?! Нет, я не ошибся. Вдоль нижней полки выстроились статуэтки карликов с безобразными фаллосами. Мрамор, черное дерево, нефрит, объясняет продавец. Все, что пожелаете. А, собственно, какая разни… Дерево теплее, нефрит тверже, мрамор нагревается уже в процессе, и… Процессе чего, тупо спрашиваю. Настя хихикает. До меня доходит. Ай да турки! Ай да молодцы! Спрашиваю, а как же… Ерунда, таковы местные традиции. Если мне угодно знать, сама Богородица баловалась чем‑то подобным, для здоровья, когда переехала сюда из Иерусалима. Она ведь была уже вдовая! Что делать порядочной женщине, когда муж умер, в командировке, или вознесен на небеса?! Только не изменять, это нехорошо! Остается наш замечательный сувенир. Он стоит всего сто лир, и за эти смешные деньги… Лезу в карман, вижу, как трещит дверь под напором следующей группы, хозяин лавки с извинениями пропадает в подсобке, чтобы вынести упакованный экземпляр. Настя присаживается. Ее юбка задирается до колен. Ноги светятся двумя колоннами. Где‑то там… Лавку встряхивает. Искусственный фаллос взлетает! Карлик, к которому приделана дубинка, оживает, начинает с хохотом наворачивать круги вокруг Насти. Я цепенею. Бедняжка с криком бросается от распаленного мраморного члена — вот он уже светится, вот он уже температуры плавленого железа, — и, сделав неловкий шаг… Падает! Прямо со скалы! Летит к морю, вертит головой, глядит то вниз, на белые, далекие и потому нестрашные буруны, то успевает зацепить взглядом кусочек синего неба, и тогда оно разматывается за лазурной ниткой. Ковер Пенелопы, вот что такое небо. Его ткут уже вечность, хотя могли бы закончить вечность назад. Ох уж, эти средиземноморские женщины. После на горизонте появляются корабли. Один, два, три… Целая эскадра! Это русская эскадра плывет к месту своей гибели, к пучинам Цусимы. На палубах прохаживаются благородные господа офицеры. Они стареют у меня на глазах, их мундиры облетают шелухой, а под ними — уже мундиры Ушакова, эскадра плывет освобождать Корфу. На нижней палубе бегают черти с дубинками наперевес. Одна из них раздувается и взлетает, карлик прицеплен к ней, летит, бьет руками, забавно ругается. Видит падающую Настю, успокаивается. Планирует на мою бедняжку. Протыкает прямо на лету. Опа! И вот он уже бьет руками, как крыльями, и после виража выравнивает курс, летит с палкой наперевес, а на нее нанизана Настасья, кончик торчит изо рта, глаза выпучены. Кролик в когтях орла. Прихожу на помощь, хватаю камень, мечу вверх. Прямо в птицу! Настя вновь падает камнем, но я уже тут как тут. Обернувшись зайцем, хватаю в зубы, несу, делая огромные скачки. Сверху слышен свист. Стрела! Прямо в лопатки, падаю с перебитым позвоночником. На меня наступает сапог. Это нефритовый карлик. Вытаскивает у меня изо рта яйцо. Ждет, пока вылупится оттуда Анастасия. Раздвигает ей ноги скользкими пальцами, ковыряется, ищет корень. Мандрагора! Она в цене. Настя плачет, и быть ей подвешенной на нефритовый крюк, если бы я, собравшись с силами, не дал подножку карлику. Тот падает и разбивается на тысячи кусков. Что там у нас еще? Остался только член черного дерева, он летает за Анастасией, пока та, визжа, пытается скрыться в уголках лавки. Ну и женщина мне досталась! Даже неодушевленные предметы при виде Насти скачут собаками в пору гона. Весь мир хочет ее поиметь! Как все‑таки ошибся наш польский знакомый! Настя не ведьма, она — богиня. А раз так, какой смысл протыкать ей руку раскаленной кочергой, топить в воде, вздергивать на дыбу. Таково уж ее естество. Сбиваю на лету черную палку, из дверей выходит, наконец, продавец сувениров, при виде погрома его лицо вытягивается, потом он начинает кричать, но другая дверь распахивается, и в чуланчик вваливается человек сто. Крик, ор. Вертолеты! Сам Папа приехал! Улучив момент, выдергиваю Настю из толпы, падаем на корточки и выползаем из церквушки и магазинчика незамеченными. Бегом спускаемся к целебному источнику, умываемся. По пути к автобусу совершаю ошибку. Вижу два симпатичных детских кошелечка. Настя ловит мой взгляд, замыкается, мрачнеет. Буркает, что мы встретимся в автобусе. Да, говорю я, провожая задницу взглядом. Надеюсь, по пути тебя не поимеет руль автобуса и старая щетка для обуви. Возвращаюсь к кошелькам. Сколько они стоят? Каждый три доллара. А если я заплачу в евро, — вспоминаю, что забыл лиры в автобусе, — сколько будет? Турчанка считает, морщит лоб. Получается шесть евро. Плачу. Продираюсь в толпе, осознав, что переплатил. Но сколько? Шесть долларов это четыре с половиной евро. Если, конечно, не… Так, еще раз. Мысли путаются, я очень устал от стояния в очереди, от давки, от чертовщины в лавке сувениров. Все тело болит. Пытаюсь сосчитать, мысли скачут, но я мужественно стараюсь. Итак, когда я последний раз покидал территорию города Анталия, курс турецкой лиры к доллару был один и сорок девять сотых к одному. Стало быть… Два умножить на два равно четыре. Теперь отнять два раза по одиннадцать сотых. Или одному? Как всегда, когда имею дело с цифрами, начинает болеть голова. Всего‑то мне и нужно сделать, что умножить одну целую сорок девять сотых на два. Как? Полтора на два? Может быть, остановиться и посчитать в столбик прямо на песке? К тому же, речь идет не о евро, а долларах. Оборачиваюсь в бессильной злобе к продавщице. Та глядит бесстрастно. Так рабыни смотрели на хозяев, угнавших их от берегов моря вглубь континента. Ты меня взял, ты со мной и мучайся. Вернулся бы, да вокруг полно народу. Вертолеты все еще кружат, суетятся люди с камерами, микрофонами, прожекторами, это телевидение. Один геликоптер — белый, с позолотой на винтах, и бриллиантовой отделкой стекол, — зависает прямиком над домом Богородицы. Распахивается дверь. Вылетает оттуда веревочная лестница. Появляется в проеме фигура человека в белом халате и тиаре. На пальце его сверкает перстень. Это сам Папа! Новый или старый Папа? Я запутался, они ведь теперь тоже «звезды», как игроки в футбол. Папа, подоткнув полы халата, лихо седлает веревочную лестницу и спускается по ней на крышу домика Марии. Три лихих прыжка, и вот, он уже на кресте. Балансирует. Аплодисменты, рев добрых христиан. Плачет вдалеке мой поляк. Рыдает, бьет себя в грудь. Ему немножечко не нравится, что новый Папа — я узнал знакомое по телевизионным новостям лицо, — не поляк, но ведь прошлый был из самой Варшавы! Ладно, пусть Папы избираются из поляков через раз. Остальное наладится. Можно будет даже выбрать Папой Валенсу. И его шикарные усы. Два на три равно шесть. Но это уже речь о долларах. Сколько евро получится из шести долларов? И сколько это в лирах? Каков процент прибыли, полученный с меня коровой, даже среднюю школу не закончившей? Возвращаюсь к дереву желаний. Оно все в сопливых платках. Если привязать к ветвям кусочек ткани, сбудется желание. Рву рукав рубашки, привязываю, загадываю, дав слово никому не рассказывать, иду к автобусу. Шесть и шесть это тридцать шесть. В каждом долларе сто центов, один евро это сто европейских центов. Стало быть, двести центов это два доллара, а двести евроцентов — два евро. Шестьсот центов я заплатил, стало быть, в пересчете на евроценты это составит… Нет, не получается! Совсем запутался! Папа на крыше дома Богородицы читает речь. Он уверен, что это тысячелетие станет решающим для всех добрых христиан, наступает эра добра, социальной справедливости, и… Когда вы разрешите своим попам жениться, хочу я спросить его, но вокруг слишком уж много поляков, чехов, румын и других восточных европейцев, которые придают вере в Господа чересчур уж большое значение. Чем восточнее, тем глупее! Немудрено, что самые глупые европейцы — пусть и восточные — обосновались в Молдавии. Дальше просто некуда. За нами начинается ужасная Украина, а это так же плохо, как Польша, только без врожденного — отдаю им должное — польского изящества, польской спеси, польской надменности. Я знаю, о чем говорю, моя семья изошла из Польши. Изошла. Совсем, как старик Иосиф и его веселая молодая вдова, прикупившая нефритовую статуэтку с гигантским членом. Кстати, у них же был осел! Но это совсем другая история… Пробиваюсь к автобусу. Вся группа уже тут, как тут. Никому не понравилось, хотя желание загадали все, все оставили частички своих соплей на дереве на холме над Эфесом, все испили святой водицы, все ей умылись, подмылись, уверен, они бы ее под кожу впрыскивали, будь у них такая возможность. Все, что даром — очень полезно. Так что… В автобусе хлопаю водителя по плечу и показываю, куда едем теперь. Сажусь сзади. Рука попадает во что‑то теплое. Настя, озорница, сунула ладонь между ляжек, и давай их сжимать‑разжимать. Трется, кончает. Но — молча, все молча. Когда завожусь, вынимает руку из себя, облизывает мне пальцы, один за другим, глядя в глаза. Дешевая порноактриса! Говорит, что была несправедлива, просит прощения. Не в духе, Внезапно думаю, а когда у нее те самые дни? Интересуюсь. Смеется, не хочет говорить. Автобус медленно проезжает мимо толп людей. Проблема в том, объяснил мне гид группы корейцев, что сегодня в Измире остановились сразу двадцать круизных лайнеров со всего света. Все пассажиры, стало быть, сегодня побывают в Эфесе. И мы вместе с ними. Автобус еще тащится, припекает солнце, зашумел кондиционер. Настя задремала. Я достаю ноутбук фотографа, порадовавшись тому, что не взял свой. Все экономия! Гляжу на волосы Насти, прилипшие к виску, рот полураскрыт. Она сказала, что могла бы жить со мной… Это так… удивительно. Всматриваюсь в нее. Глажу лоб, поворачиваю слегка. Проверяю почту. Улочки Эфеса все сплошь с беспроводным интернетом, так что туристы могут ежесекундно сбрасывать свои фотографии то в «Одноклассники», то на «Фейсбук». Посещаю что один, что второй. На почтовом ящике чернеет непрочитанное письмо. Это Таня! Я не знаю ее, пишет она, но она прочитала все мои книги, и хочет сказать, что находит мой стиль удивительным, талант многообразным, мысли — глубокими. Урчу. Все эрогенные зоны погладила! За исключением, правда… А, нет! Есть и про «удивительное сходство с витальным талантом Буковски и Мейлера». Ну, это уж чересчур! Про витальный талант, я сам придумал, еще когда кого‑то волновала возможность взять у меня интервью. В любом случае, я взволнован. Она живет в Италии, пишет мне Татьяна. Недавно получила гражданство, по утрам любит пить кофе, глядя на горное озеро, вид на которое открывается с балкона уютной квартиры, где она прозябает с мужем. Тиран! Есть и другой мужчина, он моложе на двадцать семь лет, — присвистываю, — и она подумывает уйти к нему. Можно сказать, он — будущий муж. Но, конечно, в интеллектуальном плане ее удовлетворил бы лишь один мужчина на свете. Тот, которому она пишет письмо. Мои книги она нашла в отделе букинистики — еще бы, попробуй‑ка найди их в другом месте! — и была ошеломлена. Оно обожает меня, если бы могла, руки бы расцеловала. В свободное от душевных терзаний время Татьяна слушает группы «Роллинг Стонуз», и работает продавщицей мрамора. Надгробия, столы, столешницы, даже легкие дачные домики, все это производит из чудного мрамора Кареры компания, которой владеет тот ее муж, который на двадцать семь лет старше. Если мне нужен приличный стол черного мрамора с вкраплениями розового — а такой гений как я, может и должен работать только на столе, подобном постаменту памятника, — она все сделает быстро, дешево. Заодно и увиделись бы. Кстати, не приезжаю ли я в Италию в ближайшее время? На прощание она поцеловала меня нежно. Я немедленно настрочил ответ, глядя изредка, как наш автобус лавирует по толпам людей, толкущихся на узких улочках в обрамлении колонн — ощущая жар Настиной ляжки, которой милая прижималась ко мне в полусне. Милая Татьяна, писал я. Знает ли она, что происходит сейчас в Сирии? Настоящая гражданская война. Да не та ерунда, которая разразилась в Европе после падения коммунистических режимов. Всем войнам война! Гибнут люди, очень много людей, каждый день сто, двести, тысячи покойников! Смерть не щадит никого, а ла герр, ком а ла герр! Я помахивал шляпой мушкетера, отважно хохотал в усы, гремел сапожищами по брусчатке Парижа. Смерть! Подумаешь, мелочи какие! Татьяна, мы могли бы сколотить целое состояние на этом. Если я сумею договориться о поставках мраморных надгробий из Кареры в Сирию, только представьте себе, сколько денег мы заработаем! Поэтому, кстати, я решительно советую Татьяне не бросать своего нынешнего мужа. Ведь если она уйдет к тому, что моложе на двадцать семь лет — опять чертовы цифры — то решительно никакой возможности спекулировать мрамором у нас не будет. Компания‑то принадлежит старому мужу! Возможно, ее удивит мое письмо, но… Пусть не думает, что я человек не практичный! Она знаток, это сразу видно. Ценитель. Так пусть вспомнит о Рембо. Он открыл сеть закусочных «La crepe», если я не ошибаюсь, вся Африка была в восторге от кухни и обслуживания. Чем мы хуже? Пишу, загораюсь. Сам верю этим бредням. Почему бы Татьяне не переговорить со своим мужем, и прислать мне вызов, приглашение, я бы съездил в Италию, побывал в каменоломнях, посмотрел на столы, пощупал задницу, то есть, в смысле, продукцию! Оботрусь со всех сторон! После, — само собой, командировочные и билеты оплачивает принимающая сторона, — я вернусь в Турцию. Налажу поставки повстанцам Сирийской Освободительной Армии. Договорился бы с государственными войсками. Гробы‑то нужны всем! Все умирают. Террорист ты или спецназовец, исламист или христианин, пенсионер или ботаник, неважно. Всех людей планеты объединяет Смерть. Она — наша национальная идея, религиозная, и вообще, это мать всех идей в мире. Как Афродита — мать богов, так и Смерть — мать идей. Впервые люди задумались, когда поняли, что умирают, а не засыпают надолго. Нет ли у нее фото в бикини? А какого цвета у нее волосы там? Нравится ли ей, когда… Задаю эти вопросы. Пишу напрямую. Они обожают, когда с ними разговариваешь безо всяких там ухищрений. Возвращаясь к мрамору. Скажем, наладим поставки, мы могли бы разделить доли — я бы брал себе сорок процентов, муж Татьяны, который на двадцать лет ее старше — двадцать, Татьяна — двадцать, и, наконец, двадцать оставшихся получит… муж Татьяны, который на двадцать семь лет ее младше. Или — того мужа, который старше на двадцать шесть лет? Я запутался! Суть в том, что она могла бы нанять любовника в нашу будущую корпорацию, и проводить с ним время на глазах у старого мужа. И моих! Я не стану ревновать! Во‑первых, я человек весьма занятой, женщины вокруг меня так и вьются. Во‑вторых, я не ревнив. О, нет. Напротив! Меня даже позабавит. Как насчет amour a la trois (любовь втроем — фр.)? Я бы не прочь. Скажем, на лежаке из мрамора, как пирующие перед самоубийственным письмом Нерона римские патриции, а? А если ей надоест старый муж, мы отправим его в командировку в Сирию. За лишние пятьсот мраморных надгробий повстанцы, конечно же, вырвут ему сердце и съедят перед камерами. Они и даром так делают! Дикари! Я видел их часто, на самом деле я сотрудничаю с разведками США, России и Британии, провожу время в Турции не просто так, делаю кое‑какую Работу. Не могу рассказать все. Так или иначе, а мое сердце уже принадлежит ей. Пылаю страстью. Это все Турция. Жажда разбогатеть, и жажда женщины. Вот что раздирает вас в Турции, как кони — цареубийцу. Я уже искренне пытаюсь представить, что буду делать с заработанными миллионами. Как решим ситуацию со старым мужем. Решаю посмотреть индексы компаний, занятых на добыче мрамора и производстве из него всяких надгробий и столешниц. Заглядываю на страничку Лондонской биржи. Значит так… PIUHg‑2393494 к Доу‑Джонсону, 988hg по Ньетемлендрскому индексу. Ничего не понимаю, но каково звучит! Копирую все это в письмо, заверяю в своих глубочайших чувствах, вспыхнувшей ни с того ни с сего страсти, прошу уточнить данные по фондам, акциям, капиталу, еще раз прощу фото откровеннее, жму «отправить». Письмо уходит. Экран тренькает. Автобус тормозит, нас всех бросает вперед, Настя раскрывает глаза и упирается прямо носом в экран. А на нем уже появилось обратное письмо с прикрепленной фотографией, даже без бикини! Теряю дар речи. Вот это скорость! Какая опытная пользовательница. Настя поправляет прическу, смотрит мимо меня, отдергивает руку от моей, говорит холодно — окна автобуса покрываются инеем — поздравляю, у вас неплохой вкус. Настя, это вовсе не то, что… Молча выскальзывает из автобуса. Уныло тащусь за ней, сохранив фото. С другой стороны, все разрешилось и быстро… Но я, почему‑то, не рад. Схожу на арену амфитеатра, она — под гигантской стеной, с колоннами по периметру, стена вся — в мелких ячейках. Все, что осталось от библиотеки Цельсия. Ячейки — пустые, предупреждает местный гид, которого мы обязаны нанять. Я, тем не менее, подхожу, расстроенный. Нащупываю что‑то. Это свиток. Гляжу на него. «Возвращение в Афродисиас», написано на коже. Кладу свиток обратно, бреду по булыжникам вдоль бюстов императоров, а когда соображаю вернуться, — бегу, задыхаясь, словно гонец, несущий известие о кончине тирана приговоренному им к самоубиству, — ячейка уже пустая. Возвращаюсь к группе. Опустошен. Это не Петрония я не спас. Себя.