Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 183

— Так вот, хлопцы! Половина жителей нашего города — это евреи! Среди них есть такой же пролетариат и такие же буржуи, как и среди русских! Эх вы! Какой-то сукин сын, какой-то панок втерся тут промеж вас и баламутит, буржуйское щеня, портит нам детей трудового народа! Вы, хлопцы, не должны терпеть промеж себя таких субчиков. Они разлагают вас и вредят. Гоните их вон!

Машинист Шумейко никаких предложений нам не сделал. Он сказал, что мы сами наломали дров, сами должны это и исправить. Он призывал немедленно же разрешить вопрос так, как подсказывает нам наша революционная совесть. Сами! Разберитесь, осознайте и найдите выход. Тогда придете к нам и расскажете, что вы надумали. И если надумаете вы по-пролетарски, мы вам поможем.

— Только знайте, отцовы дети! — закончил он. — Антисемитизм — это тоже оружие реакции и контрреволюции. И мы, пролетариат, оружие это у врага вырвем из рук и изломаем…

Ах, как болезненно ощущали мы свое ничтожество! Как горько и гнусно было у нас на душе…

— Эх! — Сербин потянулся, щелкнул суставами и грустно вздохнул. — Вот бы проснуться завтра, и чтобы ничего этого не было! Просто сон, кошмар…

— Нет! Это отлично! По крайней мере видно каждого, что он собой представляет, — возразил Пиркес.

— Вообще, — отозвался Макар, — ничего особенного. Это всего лишь демонстрация одного из наиболее ярких противоречий феодально-капиталистического общества, созданного на основе эксплуатации человека человеком и на угнетении господствующей в государстве нацией национальностей более мелких и слабых.

Мы все оглянулись на Макара, посмотрели на его руки. Но он держал их в карманах. Никакой книжки, к нашему удивлению, у него в руках не было. Он цитировал на память.

— Но ведь мы… — начал было кто-то.

— Нет! — сказал Зилов. — Кто это «мы»! Нету «мы»! Есть — ты, он, я! «Мы» — это было, когда мы — то есть ты, он, я, — не знали ничего, кроме футбола и романтики товарищеских традиций старой гимназии. Но теперь революция дала нам жизнь! И для жизни наше эфемерное «мы» не годится. Теперь нужно иное, новое «мы». И оно образуется вот именно в этих самых столкновениях, которые разрушат наше прежнее, мальчишеское и нежизненное «мы»!

«Сами!» — Так сказал машинист Шумейко. Сами разберитесь, осознайте и найдите выход…

Хорошо. Мы попробуем сами.

Но ведь — товарищество! Священная гимназическая традиция! Не выдавать ни правого, ни виноватого! Ни доброго, ни злого! Ни друга, ни врага! Один за всех и все за одного! Разве не умер под паровозом Грачевский? Разве не мог он сказать, что водку пил не он, а Воропаев, и волчий билет миновал бы его?

Закон товарищества светил нам как единственная правда в нашем темном гимназическом житье.

Мы были друзья. Мы были побратимы. Все за одного! Через восемь лет гимназических гнусных будней, через восемь лет юношеских радостей и печалей, через восемь лучших в жизни человека лет — мы пронесли нашу прекрасную дружбу… А может быть, Зилов прав? Может быть, это совсем и не дружба? Всего лишь футбольная команда? Вести по краю, пас под гол, шут? И — все? А разве мы не отсиживали друг за друга в карцере? Не страдали все за проступок одного? Не подсказывали на уроках математики? Не списывали латинских экстемпорале? Не вступали в бой за одного против вдесятеро превосходящей нас толпы пьяных хулиганов?… Но вот столкнулись мы — наше товарищество, наша дружба — с первым настоящим житейским испытанием и — что же?

А может быть, мы — то есть ты, он, я, — мы были правы только раньше? Ведь свято соблюдая нашу мальчишескую юношескую правду, мы — то есть ты, он, я — не выдавали ни друга, ни врага — врагу? Потому что Пили, Вахмистры, Мопсы, Кошевенки и бароны Ользе — те, кто требовали от нас предательства, — ведь они были враги. Мы не выдавали врагам!.. А теперь, теперь — революция. Жизнь должна отныне принадлежать нам. Ведь Шумейко нам не враг, и мы для него не враги! Постойте, но кто ж это — нас, нам, мы?…

Мы изучали историю православной церкви, средние века, Грецию, Рим. Мы могли привести цитату из Цицерона и умели скандировать Овидия. Мы разбирались в сферических телах и без труда оперировали логарифмами. Альфонса Додэ мы переводили а ливр увер. Индукцию и дедукцию мы «превзошли» по психологии. Но вот мы столкнулись с жизнью, она ударила нас, разорвала пелену юношеских тайн, и — оказывается — мы ни черта не понимаем…

Решайте сами!

Зилов наконец встал, воспаленными глазами посмотрел на всех.

— Хлопцы, — сказал он хрипло и задушевно. — Послушайте, хлопцы! Мы завтра придем и предложим всем ребятам сказать Репетюку и Воропаеву, чтобы они уходили вон из гимназии, а не то… а не то мы выгоним их сами…

— А если большинство не согласится? — простонал Сербин.

— Или не согласятся они, — так же откликнулся Туровский.

Зилов заволновался; и кровь ударила ему в лицо.





— Тогда мы сами, пускай нас будет меньше, пойдем в Совет рабочих и солдатских депутатов к товарищу Шумейко и скажем, что мы этого требуем. Сами!

— Правильно!.. — воскликнули вместе Потапчук и Пиркес.

— Правильно!

— Вообще… это… действительно… правильно… — согласился Макар. К сожалению, его память в эту минуту не могла подобрать на сей случай цитаты ни у одного из философов нового и старого времени.

Три залпа

В конце апреля мы хоронили Мирель.

День был прозрачный, звонкий и ароматный. Чистое небо, теплынь, радостный хор первых кузнечиков. Буйная листва, только недавно родившаяся из клейких почек. Зеленая и нежная, она еще пахла смолой. Цвели тюльпаны, фиалки, нарциссы и персидская сирень. Не сегодня-завтра расцветут каштаны и акация. С черной пашни из-за города без ветра плыл острый и пряный дух. Весна пришла яркая, щедрая и богатая. Так бывает только у нас на юге.

Мирель полюбила прапорщика. Он тоже клялся в любви и обещал жениться. Потом бросил. А теперь у нее должен был родиться ребенок…

Гроб стоял на дрогах без крышки, и Мирель последний раз мертвыми глазами глядела в высоту, в бескрайность небес. Она словно вглядывалась в свой путь — в неизвестность, в никуда. Глаза Мирель были открыты, только прищурены. Застрелившись, она упала навзничь, глаз ей никто не закрыл, и они остались открытыми. Взгляд умер, но глаза остались. Черные, мутные и пугающие, как бездна.

За что умерла Мирель?

Мы шли за дрогами толпой, склонив головы, ступая в такт запряженным в дроги черным кобылам. Кобыл вели два факельщика в черных ливреях и цилиндрах с серебряным позументом.

На скрещении Одесской и Привокзальной из-за угла вдруг вышла Катря Кросс. Она шла нам навстречу и остановилась. Какое-то мгновение она постояла на тротуаре, разглядывая нашу процессию. В петлице ее жакета пылала красная роза. Катря сошла на мостовую и пошла рядом с нами.

Мы смешались. Почему? Она, верно, думает, что мы хороним кого-нибудь из товарищей-гимназистов. Как ответить, если она спросит — кого?

Кульчицкий, однако, смутился по другой причине. Когда на следующий вечер после той знаменательной в Катриной жизни ночи он снова пришел к ней, Катря вдруг ударила его по щеке и прогнала прочь.

Сербин и Туровский покраснели и отвернулись. Туровский отвернулся от Сербина, Сербин отвернулся от Кульчицкого, Кульчицкий отвернулся от Катри Кросс.

Впрочем, Кульчицкий тут же, первым, стал искать выход из неловкого положения.

— Ах да! — вспомнил он. — Америка объявила войну Германии. Слышали?

— Теперь немцу не поздоровится! — охотно откликнулся Кашин. Присутствие девушки смущало его при любых обстоятельствах. — Еще две недели, и мы победим.

— Как же! — Пиркес захохотал коротко и неловко. — Вчера на речке Стоход немцы разбили и взяли в плен нашу сорокатысячную армию.

— А Временное правительство, — прокашлялся Теменко, — издало воззвание насчет права поляков на самоопределение и о создании отдельного польского государства. Ей-богу!

— И в гимназиях Киевского округа разрешено преподавание на украинском языке, а также введено украиноведение. — Это прошептал Туровский.