Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 183

— Жизнь надоела! Жизнь надоела! Жизнь надоела! — визжали малыши. — Карпенко! Галич! Мовшович! Ржицкий! — орали старшие. Шум сквозь окна вырывался на широкий плац и, ударяясь о тяжелые колонны кафедрального собора слева и стройные своды кафедрального костела справа, перекатывался от края до края площади тысячеголосым, беспорядочным эхом.

Это был день «белого цветка».

Уже с утра по городу разошлись пары с кружками для добровольных пожертвовании. После обеда их стало еще больше. Молодые офицеры, свежеиспеченные чиновники, студенты — в парадной форме, мундирах и вицмундирах, со шпагами на боку — вели своих дам, самых хорошеньких барышень из дворянского общества. Барышни были в огромных шляпах, тоненькие, похожие на грибы, и в белых платьях, закрытых по горло, с пышными плечами и узенькими внизу юбками. Они держали изящные корзиночки с букетами ромашки, ландышей, нарциссов, лилий и белых роз. Цветы эти они прикалывали встречным на грудь, а кавалеры подставляли кружки для пожертвований. Было очень весело.

Вечером на Александровском бульваре должно было состояться большое всенародное гулянье — иллюминация, лотерея-аллегри, фейерверк, три оркестра музыки, танцы при луне под открытым небом, конфетти и серпантин. Говорили, что в разгар этого невинного веселья посетит бульвар и сам губернатор.

Вечер был прекрасный — чистый, прозрачный и свежий. Мириады роскошных, пьянящих ароматов были все побеждены — их заглушил сладкий, одуряющий запах матиолы. Матиола царила над всем. Остальные цветы словно стушевались. Их аромат был слышен только совсем вблизи, если прижаться к ним лицом. Месяц взошел молодой и яркий. С вечера выпала роса — обильная, тяжелая. Цикады трещали как исступленные. Самый тихий шепот разносился далеко вокруг. Ни ветерка. На столиках на террасе кафе стояли свечи, и пламя их казалось вылитым из расплавленного золота — немигающее, неподвижное. Оркестры играли в трех концах сада. Барышни в белых платьях и здесь продавали цветы — по цветочку, бутоньерками, букетами и корзинками. Цветы были только белые. Вокруг звенел смех. Хлопали пробки в буфете. Трещали хлопушки. Стреляли фейерверки. В павильоне ревела корова, ее можно было выиграть в лотерею за десять копеек. Народу набралось так много, что по дорожкам было не пройти. Хотелось жить — стать великим, все знать, все мочь и снова и снова наслаждаться всем этим — вечерней свежестью, буйными ароматами, молодым месяцем, густой росой и звоном цикад. И чтоб не было этому конца! Хотелось до слез.

В половине десятого появился и сам губернатор.

Он был в серой тужурке с красными лацканами и обшлагами. Он прикатил в большом черном ландо на шестерке лошадей. Губернатор сошел первый и подал руку губернаторше и дочери. Дочь — лет семнадцати — кончала в этом году гимназию и уже год как выезжала на дворянские балы. Это была хрупкая блондинка с длинными ресницами и большими удивленными глазами. Она была очень красива, и казалось странным, как у таких уродливых родителей — приземистого папаши и жирной мамаши — могла вырасти такая стройная красавица. За корсаж у нее заткнута была веточка привядшей белой сирени.

Городовые расчистили путь, и губернатор с супругой и дочерью прошли в сад. Все три оркестра с трех сторон грянули туш. Пиротехники запустили самый лучший фейерверк — с огненным вензелем его превосходительства. Именитые цветочницы в белых платьях осыпали губернатора дождем цветов и конфетти. Губернатор выпячивал грудь, молодецки пружинил ноги и благосклонно козырял направо и налево. Губернаторская семья проследовала главной аллеей к центральному павильону, где молодые консисторские чиновники старались за десять копеек выиграть корову.

Из павильона навстречу вышел юноша. В петличке у него была веточка привядшей персидской сирени. Он был в парадной гимназической форме — синем мундире с серебряными пуговицами и в белых перчатках, как это требовалось по правилам. Мундир, правда, был тесный и ветхий, перчатки какие-то рыжие, а штаны — с отвисшими коленями и бахромой внизу. Юноше было лет восемнадцать.

Он быстро стащил перчатку с правой руки, зажал ее в кулаке левой и направился прямо к губернатору. За десять шагов он вдруг сунул руку в карман. За восемь он вытащил револьвер. За пять — поднял его вверх. И за три шага — выстрелил прямо в сердце голубоглазой губернаторской дочке…

Губернатор отскочил в сторону, губернаторша упала в обморок, смертельно раненная дочь схватилась за грудь, зашаталась и тихо опустилась на землю. Несколько ландышей и целый дождь конфетти — они были брошены ей еще до того, как раздался выстрел, еще живой — посыпались неведомо откуда на девушку, а она откинулась на спину — уже мертвая. Юноша стоял, растрепанный и бледный. Глаза у него горели, рот был искривлен в последней улыбке. Щеки залиты слезами. Юноша плакал. Он прижал револьвер к виску и крикнул:

— Будьте же вы прокляты!

Городовые подбежали к нему, когда он уже лежал ничком, поперек тела убитой им девушки. Его кровь заливала ее белую гимназическую пелеринку.





Виталий Калмыков через какую-нибудь неделю должен был получить аттестат — аттестат зрелости. Через неделю он уже не будет гимназистом, карандашом, он станет студентом, он начнет самостоятельную жизнь. Надя Багратион-Шуйская тоже в понедельник должна была получить свое свидетельство об окончании семиклассной женской гимназии ведомства императрицы Марии. Калмыков был лучшим в гимназии математиком, и он ни минуты не сомневался, что страшный конкурс в Институт путей сообщения он осенью выдержит. Он будет инженером. Надя с детства свободно говорила по-немецки и по-французски; кроме того, она очень мило играла на рояли. Она хотела бы поступить в консерваторию. Как это прекрасно — быть инженером или кончить консерваторию!

Виталий и Надя любили…

Виталий и Надя решили, что они предназначены друг для друга. Через пять лет Виталий будет инженером.

Надя к тому времени окончит консерваторию. Они обвенчаются и станут мужем и женой. Они поклялись в этом друг другу. Каждое утро, по дороге в гимназию, они встречались на углу, и на миг для них переставал существовать весь мир.

— Навеки? — шептал Виталий.

— Навеки! — на весь мир, громко отвечала Надя, чуть шевельнув беззвучными устами.

Они пришли к родителям Нади и признались в своей любви. Они просили разрешения обручиться. Они заявили, что любовь эта для них все.

Губернаторша тут же упала в обморок… Губернатора тоже чуть не хватил удар. Плебей, голоштанник, нищий — сын почтальона и швейки — позволил себе полюбить его дочь, кровную дворянку, отец которой вот-вот должен получить графский титул! Наглый парвеню осмелился просить руки его, губернаторской, дочери! Завтра же полицмейстеру будет отдан приказ почтальона со швейкой выслать за пределы подвластной ему губернии!..

Виталию Калмыкову было сказано, что губернатор надеется никогда его больше не видеть. Лакеям был отдан приказ не пускать его в губернаторский дом, а в случае чего — просто «гнать в шею». Наде было категорически запрещено встречаться или искать встречи где бы то ни было с этим грязным, неотесанным мужиком…

Встретившись в тот же вечер в глубине сада при губернаторском дворце, Виталий и Надя обсудили свое положение. Они не плакали и до расставания ни разу не поцеловались. Калмыков был беден, как и его родители, — в институте он должен был содержать себя сам, давая уроки по математике. Надя была богата. Она бы могла бежать из дому, захватив драгоценности, которых им хватило бы на добрый десяток лет. Но на это они — Виталий и Надя — пойти не могли. Они не хотели превращать в пошлый роман свою прекрасную любовь.

Итак, выхода не было.

Там же, в кустах цветущей персидской сирени, при свете яркой южной луны, на листках, вырванных из томика Бальмонта, поперек текста стихов, они написали свою предсмертную записку. В ней они объясняли все, как было. И почему они не нашли другого выхода. Они просили родителей Виталия простить их. О родителях Нади, губернаторе и губернаторше Багратион-Шуйских, они не упомянули в записке ни словом. Они кончали записку так: