Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 172 из 183

Посадка подходила к концу. В каждый вагон помещали по сорок человек, и стрелочник Пономаренко подавал им высокое, с надписью «Ю-з.ж.д.», казенное ведро свежей воды. После этого дверь задвигали, тяжелая щеколда падала в пробой, и конторщик Викторович подходил с бечевкой, пломбою и компостером. Бечевку пропускали через пробой и щеколду, завязывали на четыре конца, по два конца прихватывали свинцовыми скорлупками, и конторщик Викторович щелкал компостером. Новенькая блестящая пломба появлялась на дверях вагона. «Ю-з.ж.д.» — оставлял компостер на каждой пломбе казенный знак. Тихонов шел вдоль поезда с куском мела в руках. В левом углу каждого вагона, там, где доски закрашены черным, он не спеша выводил: «За границу…»

Роскошный когда-то вокзал стал сам на себя непохож. В зале третьего класса вповалку лежали тифозные. Теперь зал первого класса превратился в хирургический лазарет. На носилках, на скамьях, на полу и длинных обеденных столах лежали раненые повстанцы и немцы. Огромные пальмы в кадках простирали над ними свои ветки. Здесь же, под пальмами, завернув раненого в содранную со стола крахмальную скатерть, хирург делал неотложную операцию. На другом конце стола в это же время группа повстанцев, отодвинув в сторонку ноги раненого, закусывала хлебом с луком, запивая сладким кипятком. Крики, вопли и стоны, казалось, заполнили весь зал.

Навстречу Макару и Сербину сразу же метнулась девушка в кожушке и серой папахе. Вместо пояса на ней белел марлевый бинт, за него был засунут черный наган. Но рукава у девушки были отвернуты и руки — по локоть в крови…

— В уборную! — крикнула она Макару и Сербину. — Раздевайте догола! Если занята ванна — прямо под край и потом на стол. Он будет девятнадцатый на очереди. Доктор один. Коля! — вдруг разглядела она. — Макар? И вы, Сербин? А это кто? Господи! Да это ж Золотарь!

— Катря… — прошептал Сербин. — Вы?! — И только теперь он почувствовал, что ему ни за что не устоять на ногах, что вся кровь ушла куда-то из тела, и как будто неживой, и что голова кружится от усталости после всего этого дня, а перед тем еще трех недель непрерывной напряженной днем и ночью работы. Вши, кровь, крики, смерть; Сыч, Лелека, Черногуз и Боцян; пятнадцать братских могил, доктор Розенкранц, Шурка и белый флаг с красным крестом…

— Ну, что же вы! — подтолкнула их Катря. — Скорее. Скорей!

Макар и Сербин двинулись проходом между столов. Ноги подгибались, и Сербин не шел, а, казалось ему, плыл, совсем не касаясь пола. Мир уже не существовал, вообще ничего уж не было — был только шум и гам. И еще Катря — ее не повесили, не расстреляли, она была жива. С наганом и марлевым бинтом вместо пояса. А ему так никто и не сказал, что Катря жива — ему, Сербину Хрисанфу, который пылко любил ее еще с третьего класса гимназии! Флаг с красным крестом трепетал и развевался высоко вверху. Немцы стреляли и в белый флаг и в красный крест. Впрочем, ведь все это мир — война окончилась уже давным-давно. Был Брестский мир, был мир на Западе, еще где-то тоже мир. Кажется, во всем мире. Войны уже нет, нет уже ничего — только шум, один только шум, и он наплывал, бурлил вокруг Сербина — какой-то неправдоподобный, потусторонний.

— Ну? Что же вы? — снова догнала их Катря. С широким немецким штыком она наклонилась к Золотарю.

— Йода… — прохрипел Сербин, — много йода… надо… ваты, марли, бинтов. И, пожалуйста, хирурга!.. Сорок, пятьдесят раненых, не меньше… Шурка Можальская там одна… — Он был уверен, что это говорит он, но голос оказался чужой и слова звучали где-то далеко, как бы отдельно от него — это говорил кто-то другой, вовсе не он.

Тогда Сербин попробовал все-таки повторить это еще сам… Катря была жива, и вот он смотрел на нее.

Катря разрезала штыком шинель на Золотаре и штаны. Быстро и ловко снимала она прочь лохмотья.

— Где это? — спросила она, но до сознания Сербина ее голос доплыл не сразу, может быть, через минуту, может быть, через час, а может, и после кризиса, на восемнадцатый день.

— На воинской рампе! — ответил Катре Макар.

— Медикаменты в вагоне у перрона. Мы отбили у немцев прекрасную аптеку… Коля! — крикнула она, вскочив. — Поддержите! Что это с ним?

Макар кинулся к Сербину, но — поздно. Сербин покачнулся, стал вдруг длинный и тощий, как Золотарь, и грохнулся, точно окостенев, на пол, у скамьи, куда положили Золотаря.

Катря подбежала и, дернув воротник, обнажила грудь Сербина. Тело его пылало жаром.

— Господи! — вскрикнула Катря. — Да у него уже по крайней мере с неделю сыпной тиф!

Действительно, грудь потерявшего сознание Сербина была густо покрыта розовой сыпью.

Дядьки

Сперва народ только грозился.

— Эй, слушай! — кричал кто-то сзади. — А ну, отойди!

— Пусть у меня ноги отсохнут, если двинусь с места!..





— А вот и отсохнут!

Лошади фыркали, плуги лежали на меже, лемехами кверху.

— Выражайся! Выражайся! Власть тебя сразу к порядку приведет… Давно тюрьма по тебе плачет. Выражайся!

— Нет такой тюрьмы, чтоб весь народ в нее засадить!

— Сделают!

— Германец уже сделал! А теперь сам кукует!

— Да и делать незачем! Где пан да кулак миром вертят, там и у себя в хате тюрьма!

— Тюрьма народов! — крикнул тот же голос сзади. — А мы ее в щепки разнесем.

— Уже разносил! Когда панскую экономию грабили. Немцы тебе полную мотню шомполов наложили. Получил двадцать пять?

— Пятьдесят! — вскипел дядько. И, ловкий и шустрый, выскочил из толпы вперед. — Брешешь! Пятьдесят! — Его даже трясло, и губы у него побледнели. — Пятьдесят! Панскими молитвами, да и ты, должно, «подай господи», подкинул! На! На! Гляди! Гляди, сукин сын, пока тебе повылазит! Гляди!

Дядько сбросил свитку и выдернул сорочку из штанов. Худая, ребристая его спина была вся сплошь расписана синими рубцами от шомполов. По краям шрамы уже побелели. Василя Солдатенко знали все.

Кто-то закашлялся длинно и злобно, кто-то плюнул, кто-то засмеялся.

Мужики на меже отвели глаза в сторону.

— Тьфу, прости господи! Постыдился бы, небось старый уже…

— Нечего мне стыдиться! — ударил себя в грудь Солдатенко и тут же потянул свитку на голые ребра, потому что стало холодно. — Таким и в гроб лягу! Как орден ношу!

— Все еще немцами пугаете? — выступил вперед Юринчук. — Подписываетесь, значит, под палачами народа? — Он мрачно передвинул солдатскую ватную папаху с одного уха на другое. — Может, мы вам мандаты выдадим, чтоб к Антанте делегатами ехать? А? Там пан Петлюра только вас и ждет. Уже нацелился в Англию и Францию за второй оккупацией бежать! Как, люди добрые? — весело обернулся он назад, к своим. — Выдать добродию Миси и прочим, которые к Антанте, мандат? А мы тем временем земельку ихнюю вспашем и засеем. А?

Насмешки посыпались со всех сторон под громкий хохот. Но и хохотали как-то хмуро и нехотя. Это был грозный и устрашающий смех.

Дядьки на меже переглянулись и даже слегка попятились. Тут были Фаддей Миси, Явтух Головчук, Варфоломей Дзбан, Иван Гирин, Казимир Серошевский… почтенные и солидные хозяева — украшение села. И свитки они носили светло-серого сукна, почти белые, с зелеными поясами поверх.

Но тут вышел вперед Григор Лях, сельский староста. Свою черную бороду он заправлял за борт кожуха, чтобы не трепало ветром. Ораторствовать он научился хоть куда, и лицо его, когда он говорил, оставалось спокойным, невозмутимым — он привык, чтобы все слушали его внимательно.

— Я понимаю, православные христиане, — негромко начал он, — что есть такая присказка, как старые люди говорят: поспешишь, людей насмешишь. То есть неизвестно оно еще, какое такое слово про землю наше новое государство скажет. Да и по мужицкому нашему рассуждению, — немного повысил он голос, — разве ж сейчас озимые сеять время? Или, скажем, под пар? Куда ему паровать, когда солнце низкое и воздух холодный, все одно как в зимнюю пору? Пропадут наши труды, православные христиане. Так ли, этак ли, а весны все равно дожидаться надо. Новое государство созовет из крестьян и вообще хозяев такой себе трудовой конгресс, вроде учредительное собрание, и тогда от него выйдет и универсал, как, значит, мужикам быть с землей и всякие другие вопросы. Конгресс, значит, землю мужику даст, и я предлагаю до конгресса не делить, не межевать…