Страница 19 из 120
Потом Никольский плотно прикрыл дверь и лег. В соседней комнате свет, там легкими шагами ходит Данута и приглушенно смеется, слушая, как ей что-то бубнит вполголоса Финкельмайер. Вот и они ложатся, и сейчас там начнется любовь, но нет уж, говорит себе Никольский, ловить поскрипывания кровати, стоны и вскрики — это не для меня, черт бы их побрал, мне уже не шестнадцать. Буду спать, завтра надо с утра… На лицо легла невидимая маска — Никольский судорожно вздохнул и задышал глубоко и ровно.
Проснувшись, Никольский с трудом превозмог тупое нытье в надбровьях и разлепил веки. Поднес запястье с часами к самым глазам. На циферблате было что-то странное. Никольскому удалось понять, что обе стрелки сошлись наверху, и, значит, он доспался до двенадцати.
Первым делом он выпил холодной воды, налил рюмку, опрокинул ее, а следом — с конца ножа и в рот — отправил горочку красной икры, подавил ее там о нёбо и почувствовал, что оживает. В соседней комнате не было никого. Аккуратная, без единой складочки прибранная постель выглядела так солидно и строго, что ее вполне можно было выставлять в качестве экспоната мемориальной квартиры писателя-классика или выдающегося революционного деятеля эпохи. Никольский принял душ, оделся, подсел к телефону, но ни один из нескольких нужных ему номеров не ответил. Тут только он вспомнил, что сибирское время обгоняет его часы, и здесь уже далеко не двенадцать, и люди, скорее всего, ушли на обед. Сейчас же и сам Никольский почувствовал, как в нем после принятой натощак рюмочки взыграл аппетит. Он бросил трубку, наскоро побрился и вышел из комнаты.
В маленьком холле кто-то поднялся с кресла, но Никольский направился к лестнице, — некому здесь его ждать, и, кроме Дануты и Финкельмайера, никто не знает, в каком номере он остановился. Однако на лестнице, свернув на второй, нижний марш, он увидел, как сверху сбегает, мелкомелко семеня, грузный человек, и Никольский с беспокойством подумал, не с намерением ли догнать его. Мелькнуло в голове, что чем-то эта фигура ему знакома. Никольский быстро прошел к ресторану, толкнув стеклянную дверь и, оглядев свободные столики, выбрал место поближе к окну. Подлетела девчушка в передничке и белой наколке, с наивным любопытством уставилась на Никольского и спросила:
— Вам по-вечернему или по-дежурному? А хотите, я могу оба меню принести?
— Вот что, красавица, я в вас чувствую квалификацию. Сообразите-ка сами: голодному, здоровому и, как видите, не очень старому мужчине (девчушка смущенно хихикнула) необходимо пообедать. А главное — кофе. Чашечки две, и покрепче.
— Принесу на второе жаркое по-домашнему — знаете, в горшочках? — Это у нас фирменное, шеф сегодня сам готовит, и у нас есть сухое грузинское? Красное.
— Замечательно. Я в вас не ошибся. Стаканчик — ну что-нибудь двести, двести пятьдесят, ведь вы разливаете?
— Разливаем, мы разливаем.
Она отошла — вся в розовой улыбке девственности, готовой отцвести июньским яблоневым цветом. Или не девушка? — подумал Никольский, присматриваясь к ее походке.
— Здрассьте, товарищ Никольский.
У столика, сияя лучезарным счастьем на блинообразном лице, стоял круглый человек и из-за объемистого своего живота протягивал для пожатия руку. «Сегодня я всем доставляю тихую радость», — философски отметил Никольский, пожимая пухлую ладонь. Он мучительно пытался вспомнить и этого человека, и это слышанное уже «товалисьникосски».
— А-а!.. Товарищ..?
— Товарищ Манакин. Данил Федотыч, — подсказал круглолицый, еще более счастливый от того, что выдался случай помочь Никольскому.
«Да-да, вчерашний вечер здесь же в ресторане, и он, этот тип, подсевший к Финкельмайеру. Арон почему-то сразу начал с ним грызться».
Манакин уже опускал свое тело к сидению, и стол от соприкосновения с его животом подрагивал, и обеденные приборы звенели.
— Поздно встали, — констатировал Манакин. — Не хотел беспокоить Леонида Павловича.
Он это произнес с особенным значением, своей интонацией сразу давая понять очень многое: и что он, Манакин, достаточно воспитанный человек, имеет представление о хорошем тоне; и что Никольский ему зачем-то нужен; и что он относится с большим уважением к Леониду Павловичу — во-первых, не беспокоил, а во-вторых, запомнил его имя-отчество; причем, относится с уважением, зная, что Леонид Павлович встали поздно из-за вчерашней попойки, которая продолжалась далеко за полночь в номере люкс.
— Это вы сидели в холле? — подавляя раздражение, поинтересовался Никольский.
— Я, Леонид Павлович. Не обратили внимания.
— Откуда вы знали, что я в люксе?
Вопрос этот имел единственный результат: Манакин невозмутимо стал смотреть, как приближается к их столику девушка-официантка. Он даже поднял согнутый крючком палец, чтобы привлечь к себе ее внимание.
— У товарища приняли? — спросил он ее. — Такой самый заказ у меня будет. Какой товарищу.
«Ах, сукин кот, — догадался Никольский, — он вчера за нами следил?! Хорошо же, толстое брюхо, посмотрим, что тебе от меня понадобилось!»
— Так вы по культуре, — сказал он, припоминая, что сообщил о себе Манакин вчера. — Давно ли вы, так сказать, в этой области трудитесь?
— Сейчас назначили, — с готовностью отвечал Манакин, и в узких его глазках появилось что-то живое. — Был на сельском хозяйстве. В райкоме партии инструктор. Два года.
— Ого! — искренне удивился Никольский и оторвался на миг от салата, чтобы взглянуть на своего собеседника. —Такой ценный работник — и с сельского хозяйства на культуру? Я понимаю, конечно, вы с повышением. Завотделом это не инструктор. Но сельское хозяйство у нас — задача номер один: урожайность; корма; заготовки. Читали последнюю речь товарища Хрущева? Что там сказано? Все силы — на новый подъем! — Вилка Никольского острым концом указала, куда именно должно будет совершить сельское хозяйство свой новый подъем — куда-то в верхний угол ресторанного зала. — А культура… Культура, знаете, это… Надстройка!
Тирада Никольского, его государственное мышление произвели на Манакина сильнейшее впечатление. Если бы он не сидел, а стоял, то наверняка вытянулся бы и подобрал сколько можно живот.
— Читал я речь, я читал, культура — надстройка, очень правильно говорите, товарищ Никольский, — быстро, на одной высокой ноте заговорил он и поспешил снять с подплывшего подноса тарелку супа и поставить ее на стол перед своим серьезным собеседником. — А, извиняюсь, вы — по культуре? — спросил он и замер на мгновение, почему Никольский и сообразил, что Манакину узнать это жизненно необходимо.
— Курирую, — загадочным тоном ответил Никольский. — На уровне министерства.
И Никольский чуть не воочию увидел, как в черепной коробке Манакина что-то задвигалось — туго провернулось и остановилось уже в другом положении, и он с заметной радостью переспросил:
— Не по партийной?
— Министерство, — с достоинством подтвердил Никольский. Дурацкий разговор так его веселил, что он готов был в любой момент громко, на весь зал загоготать, а потом послать этого настырного типа подальше к матери. Но за разговором, Никольский хорошо понимал, стояло что-то связанное с Финкельмайером, что он, Никольский, и собирался вытянуть из Манакина, а тот, в свою очередь, тоже по-лисьи бродил вокруг да около и старался узнать свое, и хитрая их игра, без спору, стоила свеч. Черт с ним, он портит мне аппетит, рассуждал Никольский, но я из него всю печенку выну. Пока что мы владеем инициативой. По всему полю. На войне как на войне. Главное — предугадывать ходы. И первому атаковать. Итак, пошли дальше.
— Говорите, два года инструктором? Так-так… А до того? — как бы недоверчиво, голосом ушлого кадровика вопросил Никольский.
— Председатель пушной артели, Леонид Павлович. Передовая была. Да… Грамоты получал. Выдвигали. Да-а. С бригадиров — да-а. Вот, товарищ Никольский. Зверя стрелял, да-а, — вдруг обиженно, как ребенок, вставляя то и дело тягучее, певучее «да-а», заговорил Манакин, и, похоже, воспоминания о временах, когда он зверя стрелял, волновали его чем-то — утраченным чувством свободы, которой он некогда пользовался? Забытым ощущением реальности и простоты его нелегкого труда? Вот почему он так толст теперь — природа не простила таежному человеку райкомовского кресла, наказала животом и седалищем. Что же, кесарю — кесарево…