Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 58



Мы находимся в такой стадии опьянения, когда притворство невозможно, человек откровеннее, чем под воздействием «правдодела». Защитные покровы, которыми каждый из нас обрастает, чуть ли не с яслей как краб хитиновым панцирем, разрушены цунами из старой солдатской алюминиевой фляги. Мы оба обнажены, будто новорожденные, с той разницей, что младенцы не отягощены грехами, если, конечно, не считать грехом само зачатие. У младенцев нет ни скелетов в шкафу, ни целых складов со скелетами, как у афганца.

— Я тебе говорил, отец, что в юности по церквям не ходил? Не принято было, да и потребности особой не было. Если того случая не считать, про который я тебе рассказывал. Когда мы с Олькой на завуча школы нарвались. Так и то — баловство было одно, ты уж извини за откровенность. — Он смотрит на меня в упор, лицо напряженное, ни тени улыбки. — Потребность появилась, когда я из-за реки вернулся…

— Вы поверили в Бога на войне?

— Не знаю, стоит ли говорить о вере. Видишь ли, отец, я видел такое, чего Бог, по идее, допускать не должен. Может, мы не понимаем его логики… Или он спит. Или ушел в долгосрочный отпуск. Уехал туда, где климат теплее и бандитов меньше…

Не знаю, что на это сказать. Выражение «неисповедимы пути Господни» родилось не на ровном месте. С его помощью легко объяснить все что угодно кому хочешь. Кроме себя, естественно…

— С другой стороны, кто-то ведь сохранил мою шкуру в Афгане. Что, я хороший христианин? Ни шиша. Хороший человек? Тоже нет. Тогда, кто и зачем, а?

Це життя…

Пока на ум приходит эта фраза, которую частенько повторял один из рабочих в столярке, где я подрабатывал в старших классах школы, Афганец рассказывает, как однажды в окрестностях Герата его БТР обстреляли из двух базук. Первый дух взял чуть более низкий прицел, чем следовало (это «чуть» иногда дорогого стоит, и измеряется уже не миллиметрами или секундами, десятилетиями жизни), вследствие чего граната поразила колесо вместо борта. Машину развернуло на дороге волчком, и вторая граната, летевшая четко в цель, чиркнув по броне, с визгом ушла в небо. Потом я слушаю историю о том, как его усиленный взвод попал ночью в крупную передрягу, и десантникам пришлось прыгать со скалы в реку, причем, чем сильнее удавалось оттолкнуться от самого края утеса, тем больше было шансов не грохнуться на россыпи камней на берегу, долетев до воды. Прыгали в кромешной темноте, ориентируясь по фосфоресцирующим часам командира взвода, которые тот закрепил над бездной.

— Нормы ГТО по прыжкам в длину сдавал? — спрашивает афганец.

— Было дело. Только давно, в школе, на уроках физкультуры. Кажется, в другой жизни.

— Ну вот и мне в Афгане казалось, что жизнь стала совсем другая, и даже не жизнь, а хер знает, что. Хоть, с другой стороны, какая разница? Зачет — незачет? Жизнь — смерть? До воды, кстати, долетели не все наши…

В принципе, только этих двух историй вполне достаточно любому среднестатистическому мужчине, чтобы до конца своих дней рассказывать детям и внукам о том, как закалялась сталь.  Но, мой собеседник нашпигован такими историями, и я действительно не пойму: как он после всего этого выжил. Правда, его рассказы не для семейной легенды, у него нет семьи, насколько я понял. Никого, кто стал бы его слушать. Только я, тут, в Госпитале…

— Вот говорят — судьба, — ведет дальше Афганец. — А что это за хрень такая? Бумажка, выданная небесным собесом? Я не в курсе, есть ли Бог, но старуха с косой — есть, это факт. — В голосе ни капли сомнения. Ему, очевидно, виднее. — Видеть-то я ее не видел, врать не стану, но в затылок она мне дышала. И привет я от нее получал.

— Как это?

— Молча, — помрачнев, он отмахивается, не хочет говорить на эту тему. Я не настаиваю.

— Давай еще по одной? — предлагает Афганец.

Сделанный мной глоток добивает опорно-двигательный аппарат. Начинаю клевать носом. Афганец, выбросив вперед руку, расчищает на тумбе пространство для моей головы, чтобы лоб не столкнулся с опустошенной банкой из-под кабачковой икры и стаканом. Фляга вываливается из разжавшихся пальцев и катится по полу, расплескивая драгоценную жидкость на линолеум. Последним слышу перезвон гитарных струн.

Откуда он еще гитару достал?

Пытаюсь поднять голову, хочется самому прикоснуться к струнам, видно инструмент мне не чужд, но сил нет. Так и остаюсь полусидеть, ощущая лишь шероховатую поверхность тумбочки лбом.

На трех машинах мы летим вперед,

На встречу славе, ну а может смерти,

И пусть соотношение один к трем,

Все будем драться до конца, как черти…

Веки смыкаются, голос афганца все глуше, последнюю строку ловлю на пределе слышимости. Или уже за пределом:

Опасный склон — завыли тормоза,

Ну, БТР, крепись еще немного.

Из-под колес закапала слеза,





Дорожкой масла в пыльную дорогу…

Я плаваю в невесомости, у меня кружится голова, то ли от отсутствия гравитации, то ли от переизбытка спирта. Потом перед глазами появляется дорога, но не та, о которой пел афганец. Не горная. Не его. Моя. В самом ее конце вижу старую подругу из дежурного кошмара — белую «Ладу» с пускающим солнечных зайцев радиатором. Ноги сами по себе начинают вращать педали. Оказывается, я на велосипеде.

Кручу, как угорелый, при этом результаты нулевые, мой велосипед (это желтый «Аист» с низкой, так называемой дамской рамой) ползет со скоростью черепахи. Воздух, окружающий меня, становится вязким, словно клейстер, все мои мускульные усилия — коту под хвост. Пальцы срываются с руля, бьют по серебристому звонку, его трель копирует звук круглого как земной шар механического будильника, вырывавшего из объятий Морфея жителей СССР послевоенных времен. Или, возможно, довоенных?

Это Афганец — берет несколько звучных аккордов на гитаре. Он без спроса врывается в мой сон, крушит его, как дебошир кривые зеркала в комнате смеха, где вовсе не смешно.

— Эй, отец, подъем! Вставай, говорю! Команды отбой не было!

Я не могу подняться, и он тормошит меня за плечо, рискуя вывернуть его из сустава:

— Поднимайся, солдат. Это приказ! Рота, подъем!!!

— Оставь меня! Я умер.

— Не шути так, — строго предупреждает ветеран. — Особенно, здесь.

— А что это за место? — спрашиваю я, одновременно пробуя навести резкость. Только ничего не выходит.

— А ты что, не знаешь?

Пытаюсь покрутить головой, но шея ее не держит.

— И что, не помнишь, как сюда попал?

— Нет… — мои губы еле разлипаются, чтобы произнести это слово.

— Совсем-совсем? Ни капельки?..

Его слова звучат по-детски наивно, но мне становится страшно. Жутко, я даже так скажу. Столько времени я торчу в Госпитале, пытаясь выяснить, кто я, как оказался в этом странном месте и что оно из себя представляет, а теперь, когда вопрос поставлен ребром понимаю, что не хочу знать ответ. И, все же, мне никуда не деться.

— А вы? Вы помните, как сюда попали?

Он долго смотрит на меня перед тем, как ответить. Не тянет резину, не драматизирует ситуацию, просто взял паузу, вот и все.

— Конечно, — говорит, наконец, Афганец. — Я в курсе дела, а как же…

— Как? Откуда? — слюна куда-то исчезла изо рта. Теперь там пески пустыни Калахари из прочитанного в юности одноименного романа Уильяма Малвихилла.

— Из второго хирургического отделения четвертой городской клинической больницы…

— Вас там оперировали?

— Я там умер. От цирроза печени.

В палате так тихо, будто мы с Афганцем в безвоздушном пространстве, воздух отсосали компрессором, вокруг вакуум.

— У-у-ум… — на этой гласной меня словно заело, как тертую жизнью грампластинку.

— Ага, — отвечает он, поняв, о чем я. Так спокойно, будто речь идет о какой-нибудь ерунде вроде места в очереди у билетной кассы. — А что тебя удивляет, отец? Все мы гости в этом говеном мире, который я покинул. Без особого сожаления, кстати. В нем слишком много мудаков, чтобы осталось место для комфорта.