Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 58



Не знаю, каким образом должен вести себя настоящий священник, окажись он на моем месте, но лично мне возразить нечего. Примерно так все и обстоит.

— Так вот, — продолжает рассказывать инвалид, — пробились мы с подругой, короче, в первые ряды. Красиво, конечно, спору нет, свечи потрескивают, дым от кадил, пение, ноги шаркают, вздохи летят под купол. Пробирает, в общем, хоть, если честно, отец, когда ваша паства лбами об пол колотится, меня до сих пор коробит, ничего с этим сделать не могу. Стоим, в общем, с подругой под впечатлением. И тут, чувствую, кто-то меня глазами сверлит. У меня шестое чувство всегда было сильно развито, оно мне шкуру два раза на сто процентов спасало. Потом… в Афгане…

Мне следовало догадаться. Старше сорока, без ног… шрамы на лице, под глазами мешки от водки, на носу и щеках лопнувшие капилляры. Пока немного, но лиха беда начало. При этом, военная выправка, светло-синий шерстяной спортивный костюм и, наконец, старое инвалидное кресло. Конечно же, передо мной «афганец», ветеран войны, начавшейся черт знает где и зачем задолго до моего рождения и закончившейся, когда я только пытался пересесть с трехколесного велика на двухколесный. Впрочем, для него эта война не закончилась, вероятно, уже не закончится никогда. Он оставил в Афганистане ноги, и без них просто не смог оттуда уйти, вместе с колоннами войск генерала Громова.

Минуточку, — проносится у меня, пока я таращусь в его глаза, взятые в плен паутиной морщин. Кто же ты? Очередной персонаж затянувшейся пьесы, два первых акта которой мне уже продемонстрировал упорно сохраняющий инкогнито режиссер? Экспозиция сыграна, по законам жанра, самое время переходить к развитию действия? Как ни крути, оба предшественника этого нового пациента больницы, словно сговорившись, упоминали некоего афганца. И вот, пожалуйста, афганец в студию. Правда, в поведанных ими историях имелись отличия. Сын профессора, как я понял, расстался на чужбине с жизнью, непутевый зять бывшего работяги с завода «Большевик», вознагражденного за полвека труда у станка квартирой с видом на цеха родимого завода, уцелел, но утратил рассудок. То есть, речь, по всей видимости, все же, о разных людях…

Теряю мысль. Словно одна радиотрансляция наплывает на другую, как это случается при неустойчивом приеме. В голове, непрошенной, всплывает картина, словно выхваченная из темного подвала упавшим сверху лучом. Многого мне не разглядеть, подвал слишком глубок, там по-прежнему темно, как в могиле. Тем не менее, я вижу…

…Вижу картину из далекого детства, не иначе. Ярко светит Солнце. На дворе — поздняя весна или начало лета. Стрелки часов невидимого циферблата вряд ли миновали двенадцать. Кругом меня — парк, который я привык называть Комсомольским, хотя чудесный лес, на свою беду оказавшийся у пересечения оживленных транспортных магистралей, здорово поредел по ходу очередного строительного бума, подстегнутого новым траншем МВФ. Я куда-то спешу, точнее, мы спешим. Чья-то ладонь, кажется, мамина, тянет мою, и я еле успеваю переставлять ноги. Они слишком короткие, я еще очень мал. В полутора метрах от нас — удаляющаяся мужская фигура. Человек шагает размашисто, нам за ним не поспеть. Я болтаюсь за мамой ядром, какие раньше таскали за собой каторжане, походка незнакомца — энергичная, пружинистая. И при этом, одновременно, нетвердая. Мне пока не понять, каким образом первое совмещается со вторым, откуда малявке знать, какие чудеся творит с вестибулярным аппаратом алкоголь…

— Сережа, не ходи! — выкрикивает моя мама. Мужчина, расстояние между нами стремительно растет, пропускает ее слова мимо ушей.

Кто он? — спрашиваю себя я, уже взрослый, узник замка Иф, прозванного про себя Госпиталем.

— Сереженька, я прошу тебя! — едва не рыдает мама. Неожиданно незнакомец замирает, разворачивается, будто на шарнирах.

— Отстань, ладно! — фыркает он.

— Пожалуйста!

— Отвяжись, кому сказал! — теперь мужчина тоже переходит на крик. Он так взвинчен, что мне становится страшно, я боюсь за маму, чувствую, еще чуть-чуть, и он ее ударит. Начинаю хныкать, слезы текут по щекам, мешают мне разглядеть его лицо. Но, я ощущаю запах перегара. Тот самый, что плывет от моего нового соседа афганца.

— Сколько тебе раз объяснять?! — рычит незнакомец. — Ты что, тупая?! Там нормальные пацаны собираются. Такие же, как я, афганцы…

Маму это сравнение не успокаивает, отнюдь.

— Посмотри, ты же ребенка напугал! — выкрикивает она.





— Так какого хрена ты его за мной таскаешь?!

Его размытый силуэт стремительно удаляется. Мама подхватывает меня на руки, прижимает к себе. По ее судорожному дыханию догадываюсь, она еле сдерживает рыдания. Ей нельзя, у нее есть я.

— Мама?

— Ничего-ничего, милый, все будет хорошо…

— Куда уж лучше, — бормочу я в ответ спустя двадцать лет из Госпиталя.

— Чего ты говоришь, отец? — долетает до меня оттуда же. Вздрогнув, возвращаюсь в унылый больничный коридор, к безногому инвалиду-афганцу, отметив по ходу дела, что мы довольно оперативно перешли на «ты», хоть и не пили на брудершафт.

— Ничего…

— Ну так вот, — говорит Афганец. — Подымаю я, значит, зыркалы, и вижу Анну Владимировну, нашу новую заведующую учебной частью, кто бы мог подумать, вот так встреча, а? Ее, считай, без году неделя, как прислали к нам по путевке райкома комсомола на усиление педколлектива, а она, возьми и припрись послушать службу. Прикидываешь, какой облом?! Вся воспитательная работа — коту под хвост. Как же, вместо того, чтобы зубрить дома арифметику, или, еще лучше, клеить вырезки из «Комсомолки» в тетрадку для завтрашней политинформации, двое ее подопечных ошиваются в той самой церкви, в которую она сама, как назло приковыляла. Ну, думаю, хана, плакал мой аттестат зрелости, а то и комсомольский билет.

— Неужели все было так серьезно? — перебиваю я. Конечно, мне доводилось слышать пару улетных заморочек, свойственных ушедшей эпохе. Вроде насильственно споротых с джинсов лейблов или серьезных неприятностей, на которые можно было нарваться шутя, просто чисто выбрив виски. МВД почему-то считало такой тип прически признаком принадлежности к панкам, смутьяны задерживались, обривались наголо, отчислялись из ВУЗов и отправлялись на перековку в армию…

— Не сомневайся даже, — заверяет афганец. — Контора веников не вязала. Ясное дело — скандал. Завучиха, конечно, могла выкрутиться, схватить нас за уши, а потом сказать, что специально дежурила у церкви, чтобы отлавливать моральных ренегатов, вроде нас. Но, знаешь, я сразу... если хочешь, по глазам ее понял, что ничего такого нам не грозит. Так и вышло. Постояли мы, минут пять, как Штирлиц и его жена,  потом она дала задний ход, кормой к выходу. Мы с малой тоже потянулись к дверям. Не сразу, конечно, выждали с полчаса.

— Заложила? — интересуюсь я. Он отрицательно качает головой.

— Нет. Хоть, конечно, могла. Система работала, как часы. — Он задумывается. Я ему не мешаю. — Вот, при Сталине, например, без суда и следствия шлепали паникеров, — продолжает афганец, словно размышляя вслух. — А кто такой — паникер? Тот, который честно сказал: ой, кажется, плохие наши дела? И за такую ерунду — к стенке?! Но, ставили, и всем нравилось. Казнокрадов, правда, тоже стреляли, без лишних сантиментов, — развивает он свою мысль. — И, сдается, правильно делали. Прикинь: если б советский вышак за хищение в особо крупных размерах, а это, между прочим, всего пятьдесят косарей в рублях по смешному советскому курсу в пятьдесят копеек за бакс, применить к нынешней украинской верхушке, кто из них уцелеет? Идешь по Печерску: Ау-у? Люди-и? Элита-а-а? А в ответ — тишина…

Пока я стою зачарованный этой картиной из «Дня триффидов» Джона Уиндема, он ловко, как индийский факир, достает пузатую армейскую флягу, на которой несколько вмятин и, кое-где фрагменты защитной зеленой краски. Я вдруг вспоминаю, что у меня тоже была похожая, только помята была сильнее, будто слегка раздавлена, а в остальном — копия этой.