Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 79



— Рома, нам не пора обедать? — спросила жена, заглянув робко в комнату.

— А сама ты не знаешь, что ли? — Баховей повернулся к ней, увидел огорченное лицо Марьи и пожалел ее. — Зайди, Маша.

Она вошла, остановилась у двери, ожидая. Покорная, безответная. А ведь бойкой она была, самостоятельной — детдомовка, не знавшая родителей, семьи. С шестнадцати лет жила сама себе хозяйка, целомудренно жила, примерно, комсомол ее возносил до небес.

Баховей сел на диван, позвал ее

— Посиди, Маша, со мной, хватит хлопотать.

Она подошла, послушно села, положила руки на колени. Родной, до конца преданный ему человек.

Баховей обнял ее и почувствовал, как волны жалости и раскаяния накатывают на него.

— Ты меня любишь, Маша?

Она повернула к нему голову, посмотрела озадаченно, опасливо. Никогда он не спрашивал ее о любви, даже накануне женитьбы. Сказал, что любит, предложил расписаться, а любит ли она его, не спрашивал. Да и зачем спрашивать, если она согласилась с радостью.

— А как же, Рома, ты — муж. Сколько годов прожили...

— Я не о том, Маша. Многие живут не любя, привычкой, детьми. А мы с тобой как? С любовью или тоже как другие?

— И другие с любовью, Рома. Как же без любви? Вон есть мужики, которые пьют, жен своих колотят, а, не бросают, живут. Значит, любят. А ты не пьешь, не бил меня никогда, сын у нас вон какой вышел, весь в тебя, пригожий, умный.

Она говорила торопливо, боясь, что ее не дослушают, и глядела на него с прежней озабоченностью и тревогой: она беспокоилась только о нем и совсем не думала о себе. Ее просто не было, не существовало без него. И она не знала этого. О чем вот с ней говорить? А мог бы ведь и говорить по-товарищески, советоваться как с другом, как с верным близким человеком. Точно так же, как Николай Межов со своей Еленой. Павловной. И Щербинин поднял Ольгу Ивановну до себя, вместе учились, работали. Значит, во-он откуда начались мои отклонения, вон с каких давних пор!

— Знаешь, Маша, я вот ходил тут без тебя, думал, жизнь свою вспоминал. Всю жизнь перебрал с самого начала. Отца вспомнил, войну, тебя

молодую. У тебя так блестели глаза, веселая ты была, озорная.

— А года, Рома? Мне ведь пятьдесят годов уж. — Она словно оправдывалась.

— Ты подожди, послушай.

— Я слушаю, Рома, слушаю. — Ну вот. И кажется мне, что неправильно я жил, не так. А, Маша?

— Да что ты, Рома, бог с тобой, что ты говоришь? Как же неправильно, если ни днем, ни ночью отдыха себе не давал, чужой копейкой век не пользовался, как же неправильно! Жулик ты, что ли?

— Не хватало еще жуликом стать. Не об этом я.

— Об чем же тогда?

— Да вот о тебе хоть. Ты инженером могла бы стать, ты же любила тракторы, технику, пошла бы учиться, ты же способной была, сообразительной, Маша!

— Ты же сам не велел, я хотела.



— Настоять надо было, при чем тут велел или не велел.

— Ты же муж, Рома, я любила тебя, как же не послушаться! Опять же, грамотный ты, в райкоме служил, все тебя уважали.

Баховей вздохнул, снял руку с ее плеча.

— Ладно, Маша, давай пообедаем.

— У тебя никакой беды не случилось, Рома?

— Нет, какая у меня беда.

— Мало ли. Може, с Мигуновым поругался или еще с кем.

Вот и говорит неправильно, неграмотно, а до войны он даже козырял этим: мы пролетарии, жена детдомовка, трактористка, учиться бы надо, а все никак не выходит с беспокойной нашей работой, день и ночь мотаешься по колхозам, а у нее ребенок, семья. Но мы еще свое возьмем, да, Маша? И заезжий гость из обкома, облисполкома или даже из центра смотрел на них одобрительно и говорил, что все мы от сохи, от молота, стыдиться нечего, если выучимся не скоро,» не сразу. А потом пришлось стыдиться, потом она вроде официантки была на таких встречах.

— Прости меня, Маша, — сказал он, подымаясь.

— Да что ты, Рома, за что же прощать-то? Ты как перед смертью. — И с испугом поглядела на ружье на стене. Убрать его от греха подальше надо. — Ты нынче какой-то другой, Рома, вроде как не в себе. Ты не таись, скажи, что случилось?

— Ничего, идем. Ничего теперь со мной не случится, все уже случилось, Маша. — Он взял ее за руку и повел в столовую. — Ты купи мне четвертинку, устал я что-то.

VIII

Чернов на крыше брудергауза укладывал и пришивал шиферные листы. Борис Иваныч с Вихяем подавали, а он укладывал, вынимал из-под усов гвозди и ладным, нетяжелым и нелегким, как раз по руке и по работе молоточком прибивал листы к сосновой обрешетке поверх стропил. По обрешетке крыша предусмотрительно была обшита черным толем: если где трещинка окажется, шифер ли лопнет от мороза или по какой случайности, влага все равно на потолок не попадет, скатится по жирному толю — крыша крутая, коньковая.

День был погожий, тихий и солнечный, перед стройкой зеркально блестели лужи; рядом бледно голубел лед залива с белыми заплатками тающего снега; на окраине Выселок, в голых тополях у прудовой плотины кричали грачи. Тоже строятся, налаживают гнезда, подумал Чернов. Сверху ему хорошо были видны не только Выселки, но и вся окраина Хмелевки, левым крылом подходящая к заливу. Крайним там стоял дом Яки.

— Дядя Ваня, давай шабашить, — сказал Ви-тяй, — нам покурить надо.

— Ладно, курите, — разрешил Чернов, вынув изо рта последний гвоздь и положив его в карман телогрейки. Потом снял малахай, завязал тесемки его ушей на вершинке. — До обеда этот скат надо бы покрыть.

— Покроем, — сказал Витяй, съезжая на пузе вниз, к лестнице, на которой стоял Борис Иваныч. — Доверять надо рабочему классу.

Чернов сидел, вытянув ноги в кирзовых сапогах, на крыше, грелся на солнышке и оглядывал стройку. Поздней осенью начали, полгода еще не прошло, а сколько уже сработали! Низкий длинный утятник-маточник полностью отделан, побелен, хоть сейчас переселяй уток из свинарника в Хмелевке сюда, если была бы готова кормокухня. Но и кормокухню скоро доделают, стены уж вывели, пол там цементный, потолок настлали. Правда, никакого оборудования еще нет, но вот приехал из отпуска директор, говорил, что откуда-то из-под Москвы придет на днях большой котел для быстрой варки кормов, автоклавом называется, а в Суходольском «Заготзерно» Межов договорился насчет списанных транспортеров, которые он называл нориями, Сеня Хромкин отремонтирует, приладит, и дело пойдет. Сеня, он башковитый, вон стучит с утра до ночи у своего вагончика, клепает что-то, походный горн у него целый день горит, сварочный аппарат не затихает — сам и сварщик, и кузнец, и механик-инженер. Кузьмичев хоть и прораб, за всю стройку отвечает, а бегает к нему советоваться. Ну, правда, насчет железок советуется, оборудования всякого, а как лучше построить Кузьмичев и сам знает, несмотря что молодой. Два инкубатория с каменщиками за зиму возвел, пока Чернов со своими плотниками трудился над маточником, и инкубаторы с Сеней уже установил и опробовал, завтра заложат первую партию яиц. I Пока выведутся, брудергауз будет готов, а там уж настоящая весна придет — выпускай утят в залив, пусть гуляют на мелководьях, растут.

— Ну, покурили аи нет? — крикнул он вниз, где у колоды с раствором сидели на обрезках досок Борис Иваныч с Витяем и девчатами-штукатурами из Яблоньки. — Хватит повесничать, на то вечер будет.

— Завидно?! — крикнул Витяй. — Вечером нам в школу, не торопи.

Борис Иваныч что-то сказал Витяю, и оба они встали, пошли к Сениной бытовке, возле которой был сложен шифер. Чернов поглядел в сторону Хмелевки и удивился: от крайнего дома прямиком через картофельные огороды, с которых еще не стаял снег, двигалась человечья фигура, рядом с ней катились две низкие черные тени. По прямой отсюда было не меньше полверсты, но Чернов сразу догадался, что это Яка с собаками, и удивился. Неужто сюда? За зиму он несколько раз встречался с Якой, приглашал на свою стройку, но Яка в ответ только ругался, хотя Парфенька Шатунов рассказывал, что он не раз по-соседски видел, как Яка стоит во дворе и поглядывает в сторону новой утиной фермы.