Страница 10 из 11
«Разузнай, пожалуйста, какой появился другой Гоголь, будто бы мой родственник. Сколько могу помнить, у меня родственников Гоголей не было ни одного, кроме моих сестер, которые, во-первых, женского рода, а во-вторых, в литературу не пускаются. У отца моего были два двоюродных брата священника, но те были просто Яновские, без прибавления Гоголя, которое осталось только за отцом. Если появившийся Гоголь есть один из сыновей священника Яновского, из которых я, однако ж, до сих еще пор не видал своими глазами никого, то в таком случае он может действительно мне приходиться троюродным братом, но только я не понимаю, зачем ему похищать название Гоголя. Не потому я это говорю, чтоб стоял так за фамилию Гоголя, но потому, что в самом деле от этого могут произойти какие-нибудь гадости, истории с книгопродавцами, обманы и подлоги в книжном деле. Я потому и прошу тебя для избежания всяких печатных огласок известить лично книгопродавцев, чтобы они были осторожны, и если кто явится к ним под именем Гоголя и станет что-нибудь предлагать или действовать от моего имени, то чтобы они помнили, что собственно Гоголя у меня родственника нет, и я до сих пор его и в глаза не видал. А потому, чтобы обращались в таких случаях за разоблаченьем дела или к тебе, или к Плетневу. Тому же, кто выступает под моим именем, не худо было бы как-нибудь дать знать стороной, чтобы он выступал под собственным именем. Всякое имя и фамилию можно облагородить. Верно же будет ему неприятно, если я сделаю какое-нибудь печатное объявление».
Исполнить первое поручение Красненький был не в силах. До Белинского в то лето легче было бы доскакать самому Гоголю. Критик находился вовсе не в Петербурге, а на территории Германского союза. Болезнь загнала Виссариона Григорьевича в смертельно тихий городок Прусской Силезии по названию Зальцбрунн, где он с начала июня лечился новооткрытыми водами, живя, как сообщает опекавший его там Павел Анненков, «в чистом деревянном домике с уютным двориком».
Второе поручение Прокопович выполнил небрежно. «Прилагаемое письмецо», в котором Гоголь называл Белинского «рассерженным человеком» и пенял ему за «оплошные выводы» относительно «Выбранных мест», следовало передать адресату в том случае, «если в нем угомонилось неудовольствие». Но Красненький поступил не так, как велел Гоголь, а как Бог на душу положил. Нисколько не сообразуясь с тонкостями гоголевской дипломатии, он просто-напросто взял и встретился с чиновником министерства уделов Николаем Тютчевым, находившимся в тесной дружбе с Белинским и тоже исполнявшим при литераторе роль порученца по особым делам; а встретившись с ним, не только передал ему для дальнейшей переправки в Зальцбрунн письмо к Белинскому, но и зачем-то дал прочесть то письмо, которое было адресовано лично ему, Прокоповичу, и в котором Гоголь свободно рассуждал о «мелкости» умозаключений критика. Не соверши Прокопович всех этих самоуправных действий, Белинский не получил бы гоголевского послания и дополнительных сведений к нему, добытых фактотумом Тютчевым при чтении чужой корреспонденции, – и тогда бы не потекла в мир из деревянного домика в Судетских горах «огненная лава гнева, упреков и обличений», как называл зальцбруннское письмо Белинского к Гоголю свидетель его написания Павел Анненков.
Но нас интересует третье поручение.
Мог ли Красненький выполнить его добросовестно?
Конечно, оно было сложным, – сложным до необычайности, – и к тому же сложносоставным.
Прокоповичу надлежало, во-первых, отыскать надежные сведения о том существе, которое, не находясь во Франкфурте, не гостя у Жуковского, не сочиняя писем к Белинскому, называлось Гоголем:
«Разузнай, пожалуйста, какой появился другой Го – голь…» и т. д.
Во-вторых, он должен был «для избежания всяких печатных огласок известить лично книгопродавцев, чтобы они были осторожны», то есть встретиться с ними и сказать, что на свете есть Гоголь и Гоголь – тот и другой, – и что поэтому им не следует принимать за Гоголя любого Гоголя, какой пожелает пустить в продажу свои сочинения, а следует каждый раз справляться о таком сочинителе у доверенного лица:
«…и если кто явится к ним под именем Гоголя и станет что-нибудь предлагать или действовать от моего имени, то чтобы они помнили, что собственно Гоголя у меня родственника нет, и я до сих пор его и в глаза не видал. А потому, чтобы обращались в таких случаях за разоблаченьем дела или к тебе, или к Плетневу».
И в-третьих, нужно было убедить новооткрытого Гоголя Гоголем не называться, намекнув ему, что он рискует оскандалиться, если Гоголь давний – давно всем известный – все ж таки решится, говоря по-майорковалевски, «отнестись прямо в газетную экспедицию» и «сделать публикацию»:
«Тому же, кто выступает под моим именем, не худо было бы как-нибудь дать знать стороной, чтобы он выступал под собственным именем. Всякое имя и фамилию можно облагородить. Верно же будет ему неприятно, если я сделаю какое-нибудь печатное объявление».
Последняя часть трехчастного поручения была особенно трудной для исполнения. Николай Яковлевич должен был попытаться «как-нибудь» и «стороной» сообщить кому-нибудь, – чтоб этот кто-нибудь затем сообщил другим, а другие другому, – о тех причудливых обстоятельствах, которые, согласно изначальному предписанию Николая Васильевича, разглашению не подлежали; или, избрав иной, не менее сложный, путь, попытаться встретить лицом к лицу для прямой беседы самого другого, высмотрев его, например, в подвижной толпе на Невском по подсказке сердца.
Как бы то ни было, исходных данных для расследования дела о другом Гоголе в распоряжении Красненького оказалось немало.
Были известны важнейшие свойства главного фигуранта.
Он не был женщиной – «женского рода», как сестры Гоголя, которые «в литературу не пускались» (не ударялись). Он вовсе не доводился Гоголю родственником – ни близким, ни дальним. Он не был скромным однофамильцем, а был, скорее, таким человеком, который мог бесстрашно «похитить название Гоголя». Он обладал автономностью, был «сам по себе», как нос майора Ковалева, однако общего с Гоголем у него было больше, чем у носа с майором, ибо служил он не «по другому ведомству», а по тому же – литературному, то есть в точности, как и Гоголь, он был писателем.
Данных было достаточно.
Но едва ли Красненький имел представление, с какой стороны подступиться к делу. Некоторых важных для дела историй – странных историй, – в которых действовал Гоголь и в то же время не Гоголь, он не знал. Да и не мог знать. За окнами его дома на Васильевском острове в 9-й линии между Большим и Средним проспектами, так же как и за окнами дома Зальцведеля в квартале Заксенхаузен на набережной Шауманкай, стояло лето 1847 года: Гоголь был жив – и на свете не существовало печатного корпуса мемуаров, документов и писем, из которого Красненький мог бы извлечь эти разновременные истории, свидетельствующие о том, что дело с неким другим Гоголем (выступавшим иногда и под другой фамилией) имели многие современники.
2 февраля 1842 года шеф Корпуса жандармов и главный начальник Третьего отделения Собственной Е. И. В. канцелярии граф Александр Христофорович Бенкендорф сообщает в письменном докладе царю Николаю Павловичу о ком-то, кого он уверенно (трижды) называет Гогелем:
«Попечитель московского учебного округа генерал-адъютант гр. Строганов уведомляет меня, что известный писатель Гогель находится теперь в Москве в самом крайнем положении, что он основал всю надежду свою на сочинении своем под названием „Мертвые Души“, но оно московской цензурою не одобрено и теперь находится в рассмотрении здешней цензуры, и как между тем Гогель не имеет даже дневного пропитания и оттого совершенно пал духом, то граф Строганов просит об исходатайствовании от монарших щедрот какого-либо ему пособия. Всеподданнейше донося Вашему Императорскому Величеству о таковом ходатайстве гр. Строганова за Гогеля, который известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей „Ревизор“, я осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего Вашего Величества повеления о выдаче единовременного пособия пятьсот рублей серебром».