Страница 12 из 13
Однажды Си рассказала мне, что в детстве ее наказывали, запирая в шкаф. От страха она принималась колотить ногой в дверцу и делала это по несколько часов подряд, насколько хватало сил.
– Но тебя же выпускали в конце концов?
– Они открывали дверцу и спрашивали, образумилась ли я. Если я отвечала «нет», меня запирали снова.
– А за что? Ты врала?
– Мне запрещали выходить за калитку одной. Правда, я делала это в компании своей подруги, которую звали Йетти.
– Значит, ты была не одна?
– Йетти была невидима, поэтому мне не верили.
– Но потом тебя все-таки выпускали?
– Полагаю, да, иначе сейчас я бы здесь не сидела.
Си рассказывала, что сорвала от страха голос. Ее отвели к доктору, но это не помогло. Несколько лет она не могла говорить, только шептала. Когда Си исполнилось пять лет, голос вернулся, но стал хриплым. Так она и говорит до сих пор. Я каркаю, как ворона, сама послушай.
Си сочинила историю о вороне по имени Кракс-Кракс, которая жила на самом высоком дереве за окном в детской. Ворону огорчало, что она не может спеть своим детям. Каждый раз, когда она пыталась это сделать, из ее горла вырывался отвратительный хриплый звук.
Си повторяла эту сказку по многу раз, хотя я не любила ее слушать. При этом я, конечно, жалела ворону, которая так хотела иметь красивый голос.
У самой Си голос вовсе не был таким неприятным, как ей казалось. Она часто играла на рояле и пела вместе с нами. Однажды она разозлилась на меня за то, что я сфальшивила. По мнению Си, я пропустила через голосовые связки слишком много воздуха. «Ты должна уметь их контролировать», – сказала Си. Но это оказалось не так просто, ведь я понятия не имела, где расположены эти самые связки. Со связками было как с совестью: невозможно было понять, где они находятся. Тем не менее я попыталась. Как и следовало ожидать, у меня ничего не вышло. Си с сожалением констатировала отсутствие у меня певческих данных.
Впрочем, я давно уже знала, как выглядит совесть. В моем представлении она походила на белый прозрачный мешок. И когда человек, например, лгал, в мешок попадало черное семечко, пока в конце концов ткань не начинала казаться совершенно черной. А за тем, чтобы этого никогда не произошло, следила моя мама.
В одной из папок Си я отыскала письма, которые посылала бабушка родителям дедушки из Сурабаи в Стокгольм. Это было в то время, когда Си только-только появилась на свет. «Мы гордимся своим первенцем, – писала она по-английски, – пусть даже кожа у ребенка не такая белая, как нам бы хотелось».
«Цвет глаз колеблется между голубым и карим, – сообщала бабушка. – Мы еще не знаем, какой оттенок установится окончательно». И еще через несколько недель: «Глаза, по-видимому, будут карими. Кожа – коричневатой, по счастью, только слегка». Спустя еще пару месяцев последовал окончательный вердикт: «У малышки карие глаза и смугловатая кожа. В остальном же она очень мила».
К письму прилагалась фотография маленькой Си, сделанная в саду в Сурабае. На девочке с угольно-черными локонами – белое кружевное платьице и крохотные сандалии. Одной рукой она поддерживает кошку, которая беспомощно перевешивается через ее плечо. Другой сжимает черную лакированную сумочку. На заднем плане виднеется калитка, через которую она проходила с Йетти.
Это был действительно очень милый ребенок. Си смотрела прямо в камеру. Сколько лет ей тогда было, четыре или пять? Лицо оставалось серьезным, без тени улыбки или детского кокетства. Глаза походили на два бездонных колодца. В них можно было провалиться, прямо в детство Си.
Я прекрасно помню тот вечер, последний для Уллы и ее мамы в Эльхольмсвике. Бабушка позвала меня проститься с ними. Дом казался покинутым. За окнами столовой, с деревянными статуями в нишах, беспокойно шелестели деревья. Воды озера Меларен серебрились в холодном лунном свете. После ужина стол на львиных ножках стоял пустой.
Дедушка сидел за ним, в то время как бабушка выбирала прощальный подарок для фру П. Она остановилась на маленькой серебряной вазе, пузатой и некрасивой. Через распахнутые двери просматривались темная прихожая и кухня. Оттуда, в сопровождении Уллы, вышла фру П., смотревшаяся без передника странно. Мы наблюдали, как они приближаются к нам.
И вот фру П. остановилась в дверях столовой, приглаживая складки на платье и поправляя перманент. Наступил торжественный момент. Консул пригласил ее и Уллу присесть, и обе заняли места за столом. За окном уже совсем стемнело, в лунном свете плясали причудливые тени веток. Бабушка поблагодарила фру П. за работу и всучила ей серебряную вазу. Улла испуганно посмотрела в мою сторону. Взрослые обменялись несколькими странными пустыми фразами. Под конец аудиенции бабушка достала из шкафа маленькое серебряное блюдце, похожее на те, которые обычно ставят под бутылки «Пилзнера». Покрутив в руках, она положила его перед Уллой. На этом все закончилось. Фру П. поднялась и покинула столовую, чтобы вместе с Уллой вернуться на кухню. Бог Гаруда помешал мне последовать за ними.
Некоторое время спустя за ними приехало такси.
Дедушкины письма родителям из страны по другую сторону земного шара. Они хранились у Си. Я долго их не читала, только некоторые. Я будто боялась лишний раз к ним прикоснуться. Возможно, просто хотела сохранить свои фантазии нетронутыми и остерегалась узнать лишнее.
Но однажды я увлеклась. Бывая у Си, я не упускала случая заглянуть в них. Отдельные отрывки сохранились в моей памяти. В основном дедушкины жалобы – на климат, отсутствие музыки и газет, на нечеловеческую усталость, вероломство туземцев и жульничество голландцев, на жизнь, не оправдавшую его надежд.
Возможно, такие фрагменты были не характерны для переписки в целом, и мне просто попадались самые печальные дедушкины письма, в которых он выражал свою растерянность и непонимание того, как он мог оставить живопись. Тем не менее они содержали правду. Дедушка был подавлен. Создавалось впечатление, что, приняв решение покинуть родину, дедушка тут же в нем раскаялся, однако, принуждаемый некой могущественной силой, продолжал идти по намеченному пути. Словно постигшая его неудача должна была обернуться победой, чего бы это ни стоило, а победа означала не что иное, как успех и деньги. И тридцать лет, проведенные дедушкой на чужбине, играли роль своего рода объяснения его сумасбродному решению. Именно такие отрывки и удержались в моей памяти, потому что поведение дедушки было мне понятно. Я узнавала в нем себя и пыталась таким образом понять свою жизнь.
Точнее, заключить ее в раму, свести к законченной картинке или схеме.
Но искусственно сконструированная схема – это портрет безумия. Рациональное объяснение совершенному по непонятной причине поступку таит в себе бездну. Дедушка Абель понимал, что необдуманным шагом вырвал себя из привычного уклада жизни, однако вместо того, чтобы вернуться в исходное состояние, продолжал движение в неизвестность. Он словно хотел выяснить, в чем заключен высший умысел, скрывавшийся за его странным порывом.
Безумное желание – элемент общей картины жизни. Однако, чтобы увидеть его в этом качестве, надо для начала разглядеть саму картину. Он не видел ее, в том-то все и дело. Я пытаюсь воспроизвести ход дедушкиных мыслей. Искомое маячило перед ним, как в тумане, и он должен был пройти сквозь этот туман, чтобы как следует разглядеть его очертания. Ради этого он был готов пожертвовать всем: друзьями, семейным счастьем, делом, к которому имел талант и призвание.
И с упорством, достойным лучшего применения, дедушка продолжал заниматься тем, в чем не видел для себя никакого смысла. Вне всякого сомнения, его поступки составляли часть некоего грандиозного плана, оставалось понять какого. В противном случае дедушка был не просто неудачником, он был отверженным.
Но ведь нерациональный поступок – всегда жест свободы. Искупить ее сладостное мгновение десятилетиями добровольного рабства, вырвать из немоты мироздания объяснение собственному безумству – не к этому ли стремился дедушка?