Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 97

И вопрос о пересмотре его права на жизнь встал перед Останкиным во весь рост.

Останкин, после своего рокового разговора с редактором о лице, вышел из редакции вместе с писателем Иваном Гвоздевым.

Если он прежде избегал его, как устроившийся человек избегает неустроившегося, то теперь Останкину как раз нужен был такой человек, который был бы недоволен существующим порядком, ему можно было бы пожаловаться и найти у него полное понимание и сочувствие.

— Совершенно невозможно жить, — сказал Останкин, идя по улице и мрачно глядя себе под ноги.

— Невозможно, — отозвался Гвоздев.

— Только было стало налаживаться, все стали жить по-человечески, нет, опять к вам лезут в душу и смотрят, что у вас там. Ведь вы знаете, каких я левых взглядов, и все-таки им мало. Покажи еще им свое лицо.

— С лицом — беда, — сказал Гвоздев.

— Россия уж такая несчастная страна, что она никогда не увидит настоящей свободы. И как они не поймут, что, запечатывая мертвой печатью источники творчества, они останавливают и убивают культуру?.. Ведь, подумайте, нигде, кроме СССР, нет предварительной цензуры! Когда писатель не уверен в том, что ему несет завтрашний день, разве можно при таких условиях ждать честного, открытого слова? Все и смотрят на это так: все равно, буду что-нибудь писать, лишь бы прошло. Отсюда рождается цинизм, продажа своих убеждений за суп.

— Да, конечно.

— Прежде писатели боролись за свои убеждения, чтили их как святыню. Ведь прежде писатель смотрел на власть, как на нечто чуждое ему, враждебное свободе. Теперь же нас заставляют смотреть на нее, как на наше собственное, теперь сторониться от власти уже означает консерватизм, а не либерализм, как прежде. А каковы теперь убеждения писателя? Если ему скажут, что его направление не подходит, он краснеет, как сделавший ошибку ученик, и готов тут же все переделать, вместо белого поставить черное. А все потому, что запугали. Ведь мы друг друга боимся! Изолгались все вдребезги!..

Останкин вдруг оглянулся, вспомнив, что он говорит это на людной улице. За ним шли два рабочих, а за рабочими какие-то люди в военной форме.

У него пошли в глазах круги и похолодели уши. В припадке откровенности он совершенно забыл, что его могут услышать. Потом ему сейчас же пришла мысль, что Гвоздев ничего не говорит, а все только отмалчивается или ни к чему необязывающе поддакивает. Да и то только тогда, когда сзади него никого нет…

Теперь придет и расскажет все в редакции.

— Вот вам, скажет, и левого направления писатель, какие идейки проводит, рассказа его не похвалили, а он сейчас — в оппозицию!

«И зачем завел этот разговор…» — подумал почти с тоской Останкин и сказал вслух:

— Но у меня все-таки большая вера в мудрость вождей, — иногда вот так покипятишься, а потом уж после увидишь, что все так и нужно было.

Он нарочно сказал это погромче, так, чтобы шедшие сзади него рабочие могли услышать. А, может быть, они и не слышали, что он раньше говорил. Они не слышали, зато Иван Гвоздев слышал, — сейчас же сказал ему какой-то внутренний голос.

Останкин решительно не знал, о чем больше говорить с Гвоздевым. Весь поток мыслей сразу оборвался, пресекся, и присутствие Гвоздева вызывало в нем досаду, как будто он не знал, куда от него деться. А если его видел кто-нибудь из писателей, то пойдут еще разговоры, что дружбу с реакционером свел.

— Ну, мне налево, а вам?

— И мне налево, — сказал Гвоздев.

Полквартала шли молча.

— Да, вот какие дела, — сказал Останкин, потому что так долго молчать ему показалось неловко.

Гвоздев промолчал.

Еще прошли полквартала.

Останкин шел и напряженно думал, какой бы это еще вопрос задать Гвоздеву, но потом он сказал себе: «С какой стати я должен об этом беспокоиться, ведь он-то тоже молчит. Я хоть до этого говорил всю дорогу».

И приятели еще два квартала прошли молча.

Когда дошли до нового перекрестка, Гвоздев в свою очередь задал вопрос:

— Вам направо?

Останкин сам хотел задать этот вопрос, чтобы иметь возможность повернуть от Гвоздева в сторону, противоположную той, куда он пойдет, и потому замялся, как заминается человек, когда ему протягивают две руки с зажатой в одной из них шахматной фигурой и говорят: «В правой или в левой?»

— В левой, то есть налево… — сказал Останкин, покраснев.

— Черт возьми, нам все время по дороге. Вы что, где-нибудь здесь живете?

— Нет, нет, я дальше.

Останкин сказал это как раз в тот момент, когда они проходили мимо ворот его дома. Но он, боясь, как бы Гвоздев не зашел к нему, шел за Гвоздевым, сам не зная куда.





Все это совершенно испортило настроение, и когда, пройдя целую версту лишнего, он повернул назад и вспомнил, что сегодня идет в первый раз с Раисой Петровной в театр, это ему не доставило никакого удовольствия. И если бы он знал, что ему придется пережить в театре, он сейчас бы, не раздумывая ни минуты, разорвал эти несчастные билеты и развеял бы их по ветру.

Но прежде, чем идти в театр, нужно было успеть переделать возвращенный редактором рассказ.

И тут началось мучение.

Останкин пришел домой, наскоро пообедал и сел за рассказ.

Прежде всего в верхнем углу корректуры была надпись красными чернилами:

— Не видно лица…

И тут началось мученье.

Эта надпись приводила Останкина в полное отчаяние. Он сжал голову обеими руками и долго сидел так, глядя в корректуру.

— Какое же у меня лицо?.. Ну, ей-богу, нигде, кроме России, не могут задать такого идиотского вопроса!

— Вот и извольте с таким настроением идти в театр! А там еще какой-нибудь осел вроде Гулина, привяжется и крикнет на все фойе:

— Читали?..

— Вы еще не готовы? — послышался оживленный женский голос в дверях.

— Я сию минуту. Пожалуйста, войдите.

Останкин распахнул перед Раисой Петровной дверь. Она вошла и остановилась, осматриваясь. Потом увидела на столе корректуру и живо спросила:

— Что это? Вы пишете?..

Она с таким радостным изумлением подняла брови, как будто для нее это было самой приятной неожиданностью.

Останкин покраснел и спрятал поскорее корректуру в стол.

— Нет, это только начало, мне не хочется показывать вам этих пустяков.

И сейчас же подумал о том, какой был бы позор, если бы она успела посмотреть рассказ, на котором стоит красными чернилами надпись:

— Не видно лица…

Она была уже одета для театра. На ней было строгое, глухое черное платье и высоко взбитая, завитая прическа. Глаза возбужденно мерцали, как бывает у женщин, когда они собираются на бал, только что напудрились на дорогу и чувствуют в себе праздничную приподнятость.

Останкину стало приятно от мысли, что он пойдет в театр с такой красивой и так хорошо одетой женщиной.

Но в это время в конце коридора у выходной двери он увидел высокую фигуру коменданта в больших сапогах и в синей рубашке с расстегнутым воротом. И почувствовал, что пройти у него на глазах с хорошо одетой женщиной неприятно, потому что он, наверное, подумает: вот это так пролетарский элемент, какую кралю в соболях подцепил да и сам прифрантился.

— Ах, платок забыл! — сказал Останкин, — вы одевайтесь и идите к трамваю, я догоню.

Он вернулся в комнату и стал смотреть в окно на двор, чтобы видеть, когда Раиса Петровна пройдет в ворота.

Он увидел ее во дворе и побежал догонять ее.

Ему вдруг до ощутимости ясно представилось, что что-то должно с ним случиться.

Пробегая около коменданта, который смотрел, как починяли электрические пробки, Останкин счел нужным остановиться, чтобы комендант увидел, что он идет один и не спешит.

— Когда будет собрание? — спросил он.

— В субботу, — отвечал комендант, посмотрев почему-то ему на ноги.

Останкин вышел из дома и взял Раису Петровну под руку.

— Что вам ценнее всего в писателе? — спросил он, когда они выходили на улицу.