Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 97

Он сидел и каждую минуту ждал, что его спросят:

— С кем ты и против кого?

И логически правильно было бы ответить на этот вопрос:

— С вами и против себя.

И тысячу раз его уже спрашивали в разных анкетах:

— С кем ты? Кто ты?

И сколько было трудных минут, когда он придумывал, как ему написать анкету, чтобы его ответы почему-нибудь не бросились бы в глаза, чтобы на него не обратили внимания.

И обыкновенно после составления анкеты он целую неделю ходил как приговоренный. Ему все казалось, что сейчас придут из Чека и спросят:

— А где тут сын народного учителя, вдохновенный составитель фальшивых анкет?!

Или вдруг кто-нибудь утром скажет:

— Читали?.. Разыскивают почти генеральского сына, Останкина, скрывшегося из Тамбова. Уж не наш ли это Останкин?

— Нет, — ответит другой, — наш сын народного учителя из крестьян.

Прошел год, другой, третий, колесница все скакала. И Останкину все время приходилось вести свой баланс так, чтобы не попасть под колеса и в то же время не быть уличенным в отсиживании. Да еще, не теряясь, бодро отвечать на вопросы:

— С кем ты и против кого?

Наконец повеяло теплым ветром. Было обращено сугубое внимание на сохранение культурных ценностей, на облегчение жизни культурных деятелей. Леонид Останкин получил надежду на возвращение к жизни.

Пройдет еще года два, эстетические потребности возродятся, и тогда ему опять можно будет жить.

Он опять стал писать и поселился в одном из больших домов, где ему дали комнатенку по ордеру.

Население этого дома было приличное, все главным образом сыновья народных учителей.

Он познакомился с жильцами и всегда соглашался с ними в их отрицательных суждениях о колеснице, чтобы они не подумали, что он чужой, и не стали бы смотреть на него косо и с оглядкой.

А потом случилось так, что разговорился с комендантом дома, коммунистом. Комендант оказался тоже хорошим человеком. И Останкин высказывал суждения, которые соответствовали вполне суждениям коменданта, так что комендант чувствовал в нем своего человека.

Посмотрев как-то однажды на худые валенки и заштопанную куртку Останкина, комендант спросил:

— Вы, по-видимому, тоже из трудового сословия?

У Останкина не хватило духа обмануть ожидания приятного человека, и он, хотя и несколько нечленораздельно, но сказал, что из трудового.

И сын народного учителя, без всякого активного его желания, одной ногой уже очутился в дружной семье рабочего класса.

Но спокойствия он не нашел. Постоянно устраивались собрания, от которых он боялся уклониться, чтобы комендант не заподозрил его в равнодушии. А коменданта он почему-то безотчетно боялся, вопреки всякой логике.

И когда из домкома приходили что-то обмеривать в его комнате, он всегда с бьющимся сердцем открывал дверь и даже как-то особенно кротко и лояльно кашлял, пока обмеривали, хотя он был совсем здоров. Но почему-то боязно было показать, что он живет в полном благополучии и даже ни от каких болезней не страдает.

Когда же приходили обыскивать, не скрывается ли у него кто без прописки, Останкин сам показывал им те уголки, которые они по рассеянности пропустили. И когда обыскивавший извинялся за беспокойство, то Останкин чувствовал себя растроганным тем, что он чист, и тем, что его обыскивать приходили такие вежливые люди.

И ему даже было жаль, что у него всего одна каморка и в ней много показывать нечего.

А потом пришли наконец и совсем легкие времена. Петь «Интернационал» уже не заставляли, на работы не гоняли, собрания стали реже. Тут он получил в журнале штатную должность секретаря.

Леонид Останкин почувствовал, что день ото дня укрепляются его права на жизнь. И в тот же миг он почувствовал необыкновенную симпатию к революции. Совершенно искренно, до холодка в спине, почувствовал, что он любит революцию.





Когда в какой-нибудь революционный праздник шла процессия из представителей редакции, он с удовольствием нес знамя, чувствуя в себе должное и неоспоримое право по службе на это знамя.

Если же Гулин, по своему обыкновению, кого-нибудь пугал рассказами о предполагавшихся будто бы стеснениях, Останкин поднимал голову от корректур, смотрел на него вкось через очки и всегда спокойно вставлял слова два против Гулина и в защиту существующих порядков.

И сам радовался, что он высказывает такие мысли вполне искренно и никто не удивляется его левизне, значит, считают это вполне естественным для него. Значит, он постепенно, сам того не заметив, взобрался на колесницу и едет так же, как и все, кто имеет на это неоспоримое право.

И еще больше для него было радости, совершенно бескорыстной радости, когда его принимали за коммуниста и говорили:

— Ну, да уж вы, партийные!

Значит, со стороны не заметно, что он не коммунист. Значит, он отсиделся.

Видя на дворе коменданта, он проходил теперь мимо него с ясными глазами, чтобы дать ему почувствовать, что он не боится ходить мимо него. Ему только иногда было обидно, когда он видел, что какой-нибудь заведующий отделом ехал на автомобиле, а он, писатель, шел пешком. И тут же шевелилась недоброжелательная мысль: «Конечно, для умственный труд не важен, у нас цену имеет только тот, кто занимает административную должность, а писатель может и пешком пробежаться или в трамвае проехать».

Но это были мелочи на фоне общего благополучия.

А потом, как бы в довершение благополучия, произошла одна знаменательная встреча.

Останкин несколько раз встречал в коридоре квартиры недавно поселившуюся у них красивую женщину в мехах. Она служила в одном из музеев, как он узнал, и жила одиноко и замкнуто.

Ему никак не удавалось с ней познакомиться. Вернее, он не решался подойти к ней и заговорить. Потом наконец мечта его исполнилась. Он познакомился. Вышло это очень просто.

Он услышал стук в дверь коридора и пошел открыть.

Это оказалась она.

И так как уже несколько раз встречались взглядами и все было готово к тому, чтобы заговорить, то сейчас при естественном предлоге у него как-то само собой сказалось:

— А я слышу, что где-то стучат, и никак не могу понять.

— Если бы не вы, мне пришлось бы ночевать на улице, — сказала она и улыбнулась. Улыбка ее показала, что она уже давно была готова к тому, чтобы заговорить и мягко, ласково, как своему, улыбнуться. Но мешало то, что они не находили предлога для разговора.

Через неделю он зашел к ней, а еще через неделю они решили пойти в театр. С этого момента Останкин стал особенно следить за своим туалетом. Появились галстучки, хорошие сорочки…

Здесь было только одно неудобство: что подумает про него комендант?.. Неудобно же было ни с того ни с сего подойти к нему и сказать:

— Я горжусь тем, что в Республике Советов писатели могут так хорошо одеваться.

А ходить мимо него без этого объяснения было как-то неудобно, неловко.

Поэтому, выходя из дома и видя на дворе коменданта в сапогах и синей рубашке, он обыкновенно выжидал некоторое время, чтобы дать ему пройти.

А когда натыкался на коменданта нечаянно, то вдруг краснел и, чувствуя себя в чем-то виноватым, проходил мимо него более поспешным и озабоченным шагом, ожидая, что сейчас его окликнут и что-нибудь спросят.

Утром того дня, когда они решили пойти в театр, Останкин подумал о том, что хорошо бы после театра захватить бутылочку шампанского, это даст ему большую свободу и естественность в обращении с Раисой Петровной.

Наутро, идя на службу, когда она еще спала, он подсунул ей под дверь записочку и, радуясь жизни, пошел к трамваю.

А через какие-нибудь полчаса он услышал это проклятое:

— Читали?

А еще через полчаса:

— Где ваше лицо?..

И было впечатление, что завоеванное с таким трудом, с такими лишениями право жить, рухнуло. Вера в то, что революция кончилась, никаких проверок больше не будет, и его место в колеснице по праву останется за ним, — эта вера рассеялась как дым.