Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 97

— Не мой, мой в красненьком колпачке.

— Расползлись все по конопям… Ну, беда чистая…

— Куда тебя нечистый завел?! У, дьяволенок!

— А ты что, вот нашлепаю, тогда будешь знать, — говорила другая, ведя за руку мальчишку лет трех, который, скривив рот и загнув к глазам руку, едва поспевал за ней.

И только владелицы грудных младенцев несли свой груз спокойно, изредка недовольно оглядываясь на метавшихся соседок.

— Не жизнь, а каторга: то скотину сгоняешь, то ребят прячешь; только и дела, — говорила молодка с грудным.

— У тебя-то что: схватила люльку под мышку и айда с ней. А вот пойди, повертись: двое на руках, двое за подол держатся да одного еще потеряла.

— Нет, все-таки ловко обернули. Это после скотской описи образовались. В пять минут.

— Это еще не сразу смекнули, а то бы…

Все были довольны. Только Кузнечиха сидела у водовозки на траве и голосила в голос: сколько ребят было, столько и записала, захватили с поличным. Около нее стояли в кружок и смотрели на нее.

— Другой раз будет остререгаться. А то нарожала целую кучу, думает, так и надо… Нет, брат, прошло время.

— Попала баба ни за что, — сказал кто-то.

— Но, сказать по совести, все-таки с ребятами не в пример легче, чем со скотиной. Эти хоть расползлись, не велика беда, а когда годовалого бычка, бывало, тащишь на веревке, а он тебя под зад двинет, аж глаза на лоб выскакивают.

— С ребятами много способней.

— Тогда все-таки много скотины побрали.

— Врасплох налетают, нешто сразу сообразишься.

На улице показался лавочник.

— Все, кто записал ребят, в субботу идите в город.

Все невольно оглянулись на Кузнечиху.

— А что там будет?..

— Обеспечение получать на семилеток, одёжу, обужу…

Некоторое время все молчали. Наконец кто-то раздраженно плюнул и сказал:

— Вот жизнь-то окаянная, ну, никак не угадаешь.

А Кузнечиху уж снова обступили и завидовали ей: «Одна из всей деревни не ошиблась».

Огоньки

Около кассы вокзала стоял полный господин в шубе с котиковым воротником-шалью и чем-то возмущался. Его породистое, гладко выбритое лицо было красно от досады, а шапка сдвинута со лба.

— Положительно идиотство какое-то… есть свободные места, а они не могут дать.

— Алексей Николаевич, куда направляетесь? — крикнул пробегавший мимо человек с бритым актерским лицом.

— Да вот еду тут недалеко на концерт, и они, видите ли, не могут мне на короткое расстояние дать место в мягком вагоне, — сказал полный господин, подавая руку тем спокойным, небрежным жестом, каким подают люди успеха или большого положения.





Этот полный господин был известный артист Волохов. Он ехал на концерт в один из отдаленных уездов.

Концерт устраивался для съезда учителей в опытной колонии, в десяти верстах от станции.

Пришлось ехать в третьем классе, где, как всегда, было накурено махоркой, полутемно, а главное, отдавало тем противным третьеклассным запахом, который неизвестно от чего происходит — от краски, которой выкрашены скамейки, или от чего-нибудь другого.

Он прошел несколько вагонов, оглядывая, нет ли, по крайней мере, какой-нибудь интересной молодой женщины, что могло несколько примирить его с обстановкой. Но женщин не было. Были две-три девушки в платках и валенках; их, конечно, нельзя было принимать в расчет.

Это еще больше испортило настроение, которое и без того было плохое, благодаря происшедшей перед самым отъездом нелепой ссоре с женой.

Жена, ввиду его отъезда, просила принести ей билет в театр, чтобы не сидеть дома одной. Он в спешке забыл. Жена, надевшая было свой новый туалет, расстроилась, в раздражении стала снимать новое платье и даже бросила его на пол. А сама села в кресло лицом к спинке и расплакалась.

Волохов, стоявший уже в дверях в шубе и шапке, почувствовал раздражение и ощущение полного отсутствия любви к этой женщине. Но он постарался сдержать себя и только сказал, что мы очень скоро забываем, как всего несколько лет назад ели мороженую картошку, сидели без хлеба и ходили в мужицких валенках, а теперь не пришлось пойти в театр, — и это уже для нас трагедия.

Жена, не поворачивая головы от спинки, возразила, что об этом нечего вспоминать, когда и он теперь не в валенках, а в лаковых ботинках. А что если он сам ездит шляться, то не мешало бы хоть сколько-нибудь быть внимательным к жене.

Волохов, услышав слово шляться, почувствовал знакомое замирание в сердце, которое всегда бывало в острые моменты ссор. В этих случаях всегда до остроты хотелось вдруг сказать что-нибудь самое злое, самое ядовитое, чтобы, — если угодно, — пойти на разрыв, на что угодно. И чем ужаснее будет впечатление от его жестоких слов, тем лучше.

Он с секунду посмотрел на жену и, чувствуя, что сердце совсем замерло, а кончики пальцев похолодели, сказал:

— Да, вы рядитесь и выезжаете показывать ваши наряды, а я еду в мороз и холод шляться, чтобы добывать вам деньги для этого.

Жена вдруг вскочила с развившимися тонкими белокурыми волосами, которые он с таким наслаждением когда-то целовал, и огромными, прекрасными глазами, в которых блестели остановившиеся слезы, и несколько времени с ужасом смотрела на мужа.

Потом тихо сказала:

— Ах так?.. Дошло уже до попреков. Я этого ждала… Вы скоро будете попрекать меня теми кусками хлеба, какие я ем у вас.

Она говорила то, чему сама ни одной минуты не могла верить. Но в том припадке раздражения, какое в ней загорелось, нужно было сказать что-нибудь ядовитое, чтобы причинить ему возможно большую боль.

Волохова больше всего возмутило то, что она сказала, что ждала этого. Точно он известный скряга и подлый человек.

— Какое ты, оказывается, ничтожество… — сказал тогда Волохов, с холодным, злым спокойствием посмотрев на жену. И еще повторил: — Да, ничтожество: у тебя внутри ничего нет. Поэтому ты злишься и не задумываешься отравлять мне жизнь из-за того, что сегодня тебе не удалось показать своих тряпок. Тебе, кроме тряпок, показывать и нечего. Прощай…

Они никогда еще не расходились не помирившись, так как суеверная жена, несмотря на свое образование, верила, что если муж уйдет во время ссоры из дома, то произойдет что-нибудь ужасное. А тут он даже уезжал из города на всю ночь.

Она вскочила, бросилась за ним и закричала истерическим голосом:

— Алексей, вернись, не уезжай так!..

Но он, чувствуя в сердце то же замирание и дрожь в руках, нарочно хлопнул дверью как можно сильнее и выскочил в сени, потом на улицу.

— О, какое ничтожество! — сказал он про себя, чувствуя злую потребность назвать ее каким-нибудь грубым, оскорбительным словом. И когда он, стоя в ожидании трамвая, вполголоса говорил эти грубые, оскорбительные слова, — он чувствовал удовлетворение.

Теперь она выскочит на снег и будет стоять, чтобы нарочно простудиться.

— И пусть хоть сдохнет, мне все равно, — сказал он, забывшись, вслух, и с досадой поморщился, потому что дожидавшаяся рядом с ним трамвая старушка удивленно оглянулась на него.

Сидя в полутемном душном вагоне, он чувствовал себя несчастным и раздражался по каждому поводу. Раздражался при виде сидевших в вонючем дыму людей в лохматых шапках и иронически думал о том, что они теперь хозяева жизни… И разве им, толкующим о ценах на хлеб и о каком-то кирпиче, нужно искусство? Нужна духовная жизнь, движение вперед, нужна культура, которую они разгромили и даже не знают об этом?

Им кусок мяса в щи и каша, — вот им что нужно.

И подумать только, что теперь все неизмеримые пространства России заполнены ими, не знающими о человеке ничего, кроме того только, что он ест, убирает картошку и спит на полатях.

Какая же может вестись созидательная работа этими людьми, какое может быть движение? И, конечно, теперь в стране идет медленное умирание. Все, что выше картошек и хлеба, будет ими стерто с лица земли. А мы — в первую очередь. И это не из злобы, а потому, что им это не нужно.