Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 17

— Я провожу тебя немного, — отозвалась Саша поспешно. Нет, не было в этой новой квартире с телевизором, с расставленными по-театральному модными низкими креслицами ни тепла, ни душевного уюта. — О чем вы говорили, когда остались одни? — спросила Саша сразу же, как только они вышли на лестницу. — В частности, насчет твоей поездки в Москву. — Зачем ты начал об этом… Юрий Николаевич ужасно не любит, когда вмешиваются в его жизнь. Я сама должна была поговорить с ним. — Вот что, Саша: сейчас конец февраля, если в марте тебя не отпустят, то я напишу твоему мужу письмо, но уж напишу обо всем, что думаю. — Нет, я непременно приеду… не нужно ни о чем писать, — заторопилась Саша. — Юрий Николаевич неплохой человек, но у него особый характер… ему и в театре трудно из-за своего характера. Над заснеженным сквером раскачивались от ветра подвешенные фонари. Все, что представлялось Тимошину: раннее разочарование Саши, последствия ошибки ее юности, — все это наглядно и жестко предстало теперь перед ним. А на другой день на вокзале Саша провожала его. Смотри же, не обмани, — сказал он перед самым отходом поезда. — Нет, я приеду… Юрий Николаевич сам заговорит со мной об этом. — Ах, Саша, Саша, — вздохнул Тимошин, стоя на ступеньке вагона, — чистая ты моя душа, наивная и чистая… — Почему же наивная? — попыталась она улыбнуться сквозь слезы, следуя за поездом.

Такая уж ты уродилась, — сказал Тимошин напоследок, — такая уж ты уродилась. Потом пошли службы, водокачка, город в белесом тумане, а за поворотом открылась Волга вся еще в снегу. В марте, правда, лишь в самом его конце, Тимошин дожидался на перроне Казанского вокзала сестру. Он не знал, как Саше удалось настоять на поездке, но она ехала в Москву и он ждал ее. Он еще издали увидел Сашу: она была уже в светлом весеннем пальто, хотя в Москве было еще холодно, — и почти подхватил ее с площадки вагона. — Вот видишь, не обманула, приехала, — говорила она счастливо и оживленно. — Витя, где я буду жить? — Рядом со мной. В комнате у моей соседки Евдокии Васильевны, она сама предложила… это добрая душа, увидишь. Они шли по перрону, Тимошин нес легкий чемодан сестры. — С трудом выбралась? — спросил он испытующе. Она молча кивнула головой: с такими предупреждениями и таким недовольством отпускал ее Юрий Николаевич, что сейчас, в Москве, в шуме все же весеннего города с голубой привокзальной площадью, об этом не хотелось вспоминать. Соседка брата, пожилая, полная женщина с добрым лицом, действительно душевно, словно давно знала ее, встретила Сашу. — Виктор Иванович всегда столько говорит о вас, что я заглазно вас полюбила. Раздевайтесь, деточка, комната у меня небольшая, но уж чистоту я люблю. Вот эта полочка в шкафу будет ваша, я для вас ее освободила.

Евдокия Васильевна не только освободила полочку, но испекла еще и какие-то пышки. — У вас чудесно, — сказала Саша растроганно, — и цветы у вас на окне чудесные. Потом втроем пили в ее комнате чай, и Евдокия Васильевна, подкладывая Саше пышки, говорила: — Ничего нет на свете лучше дружной семьи, а уж Виктор Иванович так вас любит. — Я тоже люблю его, — сказала Саша, глядя на брата. — И сестра у нас хорошая. Евдокия Васильевна, несмотря на полноту, двигалась легко, в ее голосе была задушевность, и вся эта залитая московским солнцем комната чистейше светлела, напоминая о давнем, когда-то близком Саше мире… — Куда же мы с тобой для начала? — спросил Тимошин, когда Саша, переодевшись, нарядная и свежая, вошла к нему в комнату. Какая ты стала… — добавил он, любуясь ей. — Постарела? — Нет, еще поцарствуешь. Еще поцарствуешь, — повторил он задумчиво. — Давай, сегодня просто погуляем, а завтра придешь ко мне на работу, покажу несколько отличных вещей. — Куда хочешь, Витенька, — сказала Саша бездумно, как когда-то. — С тобой — куда хочешь. На Красной площади Саша купила у женщины, продававшей птичий корм, пакетик с семенами, кормила голубей, все в Москве было по-новому, только Москва- река, уже готовая к половодью, напомнила о Волге… Но не хотелось ничем омрачать то светлое, с чего начался этот солнечный день в Москве. — Я ужасно счастлива, что приехала, — сказала она. — После твоего отъезда я только и думала об этом. — Подожди, куплю тебе крымских фиалок, они так кротко приносят в Москву весну. Я эти фиалки люблю.

Тимошин купил ей в киоске несколько букетиков бледно-лиловых, завернутых в листья, фиалок с розовыми длинными корешками. Вечером Евдокия Васильевна постелила Саше постель на диване, Саша лежала с открытыми глазами, закинув руки за голову, а Евдокия Васильевна, расчесывая волосы на ночь, говорила мягко и добро: — Я вас, деточка, утром будить не стану, спите себе. Виктор Иванович уйдет рано, а вы спите себе. А потом мы с вами чайку попьем или кофе, если любите, а там пойдете, куда захочется. Может быть, вам еще одну подушечку дать, чтобы повыше было? Но подушек было уже три, и Саша засмеялась: — Куда же выше? А потом полная рука Евдокии Васильевны, водившей гребнем, поплыла куда-то и все стало, как в детстве, когда жива была мать, так же расчесывала волосы на ночь и наставляла не спеша, как человек должен жить… Утром брат ушел рано, а Саша заспалась, стекла окон все-таки замерзли за ночь, и розовое солнце искрилось на инее. Пить с Сашей чай Евдокия Васильевна села вторично, по старой привычке она вставала в шесть часов утра, успела уже побывать на соседнем рынке, и от нее пахло свежестью хотя и морозного, но все-таки уже весеннего утра. Саша условилась с братом, что придет к нему на работу, он покажет ей новую развеску в галерее — восемнадцатый век с Рокотовым и Левицким во всем их блеске и кое-что из недавно найденного. Саша шла по московским переулкам, деревья в садах и палисадниках стояли тихие, словно посерьезневшие к весне, когда нужно будет показать свою силу и красоту, и в них трещали воробьи, что-то не могли поделить друг с другом и ссорились. На одной стороне улицы, в тени, была еще зима, а на другой, освещенной солнцем, стояла влажная, в капели и лужах, весна, в водосточных трубах вдруг с грохотом, радостно пугая, рушилось, и они выбрасывали целый каскад сверкающих и тут же разбивающихся льдинок. — Ну, как спала? — спросил Тимошин, когда сестра поднялась к нему, в его тихую рабочую комнату с книгами по искусству и справочниками. — Чудесно… просто провалилась куда-то. — Сейчас посмотрим наш восемнадцатый век, а потом покажу тебе кое-что из нового. Они спустились вниз, посетителей в этот утренний час было еще немного, Тимошин водил сестру по залам, и когда Саша останавливалась возле той или другой картины, слегка прищуривалась и говорила: — Витенька, ведь это просто чудо… и по краскам, и по настроению просто чудо, — или что-либо в этом роде, он еще упорнее думал о том, что Саша должна вернуться на выбранную когда-то дорогу… — А теперь пойдем в запасную залу, покажу тебе один портрет. Зала служила подсобным помещением, картины стояли рядами у стены, но портрет женщины у ткацкого станка Тимошин еще утром поставил на мольберт, против света из углового окна. — Ну как? — спросил он, когда Саша молча постояла у портрета. — Чей это портрет? — Неизвестной. Просто русская красавица. — Это не только красавица… нужно было быть влюбленным в эту женщину, чтобы написать такой портрет. Его поразило, что Саша подумала о том же, о чем подумал и он в свое время. — А может быть, и эта женщина была влюблена в художника: посмотри на ее правую руку, как она трепетно протянута в его сторону. Странно, но почему-то я подумал именно о тебе, когда нашел этот портрет. Может быть, потому, что знаю твою душу… знаю, что ты можешь сделать человека счастливым. Тебе сейчас двадцать четыре года, время еще в твоих руках. Поступай учиться искусству. Она удивленно посмотрела на него. — Но ведь для этого я должна переехать в Москву. — Да, конечно, — сказал он спокойно. — Видишь ли, Саша, для сцены нужно уметь произносить слова, а твоя сила в том, что ты умеешь глубоко молчать. Но ты еще встретишь человека, который услышит тебя, даже когда ты молчишь. Она сидела, опустив глаза. — Как все ужасно смешалось для меня, — сказала она наконец. — В Москве я это особенно почувствовала. Но что же делать, если все так сложилось? — Нужно суметь, Саша, — сказал он, — нужно суметь… нужно суметь выправить то, что со временем может стать совсем непоправимым. На сколько дней ты приехала? — На четыре дня… в понедельник я должна уже быть дома, — ответила она поспешно. — Ну, что ж, на четыре дня — так на четыре дня, — сказал он с неожиданной беспечностью. — Можно и за четыре дня целую жизнь провернуть. Но четырех дней оказалось не только мало, а они словно истаяли, как истаяли вдруг за одну ночь остатки зимы, и апрель мягко и властно вступил в Москву. Как и тогда, в день приезда, Саша лежала в постели в комнате Евдокии Васильевны и, закинув руки за голову, вспоминала, где она успела побывать, — Третьяковскую галерею, в которой любимый ею Александр Иванов едва промелькнул при торопливом осмотре, и просторные классические залы музея Пушкина, и прежде всего саму Москву, весеннюю, шумную, в стеклянной, сияющей на солнце капели… Она твердо обещала брату, что, вернувшись домой, скажет Юрию Николаевичу о невозможности для нее такого бесцельного дальнейшего существования, и он должен отпустить ее учиться, если действительно любит и понимает ее; но вместе с тем, она знала, что он не согласится на это, и тогда ей придется самой решать свою судьбу. Она лежала в постели и смотрела перед собой, а Евдокия Васильевна неспешно двигалась по комнате и говорила совсем о посторонних вещах, но она говорила именно о том, о чем думала сейчас Саша. — Жизнь прожить — не поле перейти… это только ради складного словца так сказано. Другой раз, и поле перейти с оглядкой надо, по виду оно хоть и поле, а на деле болото, как раз засосет, у нас в Мещере таких мест сколько угодно. Возможно, что Евдокия Васильевна ничего и не знала о ее, Саши, незадавшейся жизни и лишь по материнскому чувству догадывалась об этом. — А в Москву переедете, можете первое время у меня пожить, мы-то с вами уж сладимся, — сказала Евдокия Васильевна, давая все же понять, что знает многое. В восьмом часу вечера Тимошин поехал с Сашей на вокзал. Апрель был и здесь, на железнодорожных путях, может быть, уже далеко ушел по ним, добрался и до Волги… — Так как же, Саша? — спросил Тимошин испытующе, когда внес ее чемодан в купе и они снова вышли на перрон. — Подготовиться к приемным экзаменам тебе будет нетрудно, программы я достал. — Знаешь, у меня почему-то все время перед глазами портрет той неизвестной, — сказала она, словно совсем о другом, но он понял ход ее мыслей и нежно взял в свою руку ее маленькую руку. — Найдешь и ты это, Саша, — сказал он убежденно, — оно будет прекрасно и сильно, найдешь это и ты. Она поглядела ему в глаза, порывисто поцеловала, и вот уже плывет она мимо, Саша, за окошком вагона, плывет в те апрельские дали, где, взломав ледяные поля, может быть, могуче уже несет свои воды Волга… Тимошин постоял еще на перроне, глядя поезду вслед. Он думал о том, что искусству дана иногда величайшая сила при решении человеком своих задач, и кто определит закономерность этих незаметных побед человеческого гения? Он твердо верил теперь, что ледоход на Волге, и шум и тревога весны, и сияние глаз женщины, влюбленной в художника, выполнят то, что им положено, и выведут Сашу на нужный ей путь. Он стоял на перроне и смотрел в голубовато-молочную, уже совсем по-весеннему размытую даль, где рельсы скрещивались, текли, выпрямлялись, ослепительно сияя на поворотах.