Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 69

— Ага, ага. — У Сузы загорелись глаза.

— А потом берем этого бездаря Карраскела и…

Хайнц снова оказался в одиночестве, а между ним и любителями бейсбола вдруг возникли двадцать футов барной стойки. С таким же успехом они могли оказаться на разных континентах.

Он безрадостно допил бренди и тихо ушел.

На вокзале он ждал поезд домой, в Саут-Сайд. Радость вдруг опять нахлынула — он увидел парня, что работал с ним в гладильной. Парень был с девушкой. Они весело смеялись и обнимали друг друга за талии.

— Гарри, — позвал Хайнц и заспешил к ним, — Гарри, угадай, что случилось?

Хайнц улыбался от уха до уха.

Гарри, высокий щеголеватый курносый юнец, слегка удивившись, взглянул на Хайнца свысока:

— А, Хайнц. Привет. Ну что там у тебя стряслось?

Девица уставилась на него недоуменно, словно спрашивая, чего это в такой неурочный час к ним пристает такой несуразный человек. Хайнц заметил усмешку в ее глазах и отвернулся, чтобы не встречаться с ее взглядом.

— Ребенок, Гарри, мне жена ребеночка родила!

— Ого! — Гарри протянул ему руку. — Ну, поздравляю! — Рука была мягкой. — Вот это здорово, Хайнц, просто здорово.

Он отпустил руку и замолчал, ожидая, что Хайнц скажет что-то еще.

— Да, да, всего час назад. — Хайнц не заставил ждать. — Пять фунтов девять унций. В жизни не был так счастлив!

— Да это же просто здорово, Хайнц. Представляю, как ты рад.

— Вот это да, — добавила девица.

Повисло долгое молчание, все трое переминались с ноги на ногу.

— Чудесная новость, — нашелся наконец Гарри.

— Да, — быстро ответил Хайнц, — и это, в общем, все, что я хотел тебе сказать.

— Спасибо, — поблагодарил Гарри, — рад был узнать.

Вновь повисло неловкое молчание.

— До встречи на работе. — Хайнц с беспечным видом зашагал к своей скамейке, однако побагровевшая шея выдавала: чувствовал он себя по-дурацки.

Девица захихикала.

Дома, в своей маленькой квартирке, в два часа ночи Хайнц разговаривал сам с собой, с пустой колыбелькой, с кроватью. Он говорил по-немецки, на языке, на котором поклялся больше никогда не говорить.

— Им все равно, — ворчал Хайнц. — Они все слишком заняты, заняты, заняты и не замечают жизни, не чувствуют ее. Ну подумаешь, родился ребенок. — Он пожал плечами. — Что может быть банальнее? Какой глупец захочет говорить об этом, кто хоть на мгновение допустит, что это важно или интересно?

Он распахнул окно в летнюю ночь, выглянул на залитое лунным светом ущелье серых деревянных крылечек и мусорных баков.

— Нас слишком много, мы слишком разобщены, — произнес Хайнц. — Подумаешь, родился еще один Кнехтман, или еще один О’Лири, или Суза. Ну так и что? Не все ли равно? Что изменилось? Да ничего!

Он лег, не раздеваясь и не застилая постели, поворчал, повздыхал и заснул.

Хайнц проснулся в шесть, как всегда. Выпил чашку кофе и под маской анонимной вседозволенности растолкал других пассажиров в пригородном поезде; толкали и его. Ни единому чувству Хайнц не позволил показаться на лице. То было просто лицо, такое же, как у всех, не способное ни удивляться, ни восхищаться, ни радоваться, ни сердиться.

Он прошел по городу и добрался до роддома, безликий, серый, неинтересный человек, такой же, как все.

В роддоме он вел себя спокойно и целеустремленно, предоставив врачам и сестрам суетиться вокруг него. Его отвели в палату, где Авхен спала за белой ширмой, и здесь, рядом с ней, он почувствовал то же самое, что и всегда, — любовь, захватывающий дух восторг и благодарность.





— Смелее, мистер Нетман, можете осторожно разбудить ее, — сказала сестра.

— Авхен, — легонько коснулся он белого халата на плече. — Авхен. Как ты себя чувствуешь, Авхен?

— М-м-м?.. — пробормотала жена. Приоткрылись узкие щелочки глаз. — Хайнц. Здравствуй, Хайнц.

— Ты хорошо себя чувствуешь, любимая?

— Да, да, — шепнула она. — Чудесно. Как ребеночек, Хайнц?

— Прекрасно, прекрасно, Авхен.

— Им нас не уничтожить, правда, Хайнц?

— Никогда.

— Мы ведь живы, живее некуда.

— Да.

— Ребеночек, Хайнц. — Теперь она широко распахнула темные глаза. — Ведь нет на свете ничего чудеснее, правда?

— Ничего, — сказал Хайнц.

1954

Завтра, послезавтра и всегда

В год 2158-й от Рождества Христова Лу и Эмеральд Шварц шептались на балконе семейной квартиры Лу на семьдесят шестом этаже строения 257 в Олден-Виллидж — нью-йоркском спальном районе, занимающем местность, в прошлом известную как Южный Коннектикут. Когда Лу и Эмеральд поженились, родители Эм с грустью называли их брак союзом мая с декабрем; впрочем, теперь, когда Лу исполнилось сто двенадцать, а Эм — девяносто три, родителям Эм пришлось признать, что их отпрыски прекрасно дополняют друг друга.

Однако неприятности не обходили стороной эту счастливую пару, и именно по причине таковых Лу и Эмеральд сейчас ежились от морозца на балконе.

— Иногда я настолько выхожу из себя, что готова взять и разбавить его антигеразон, — сказала Эм.

— Это было бы против законов природы, — возразил Лу. — Чистое убийство. И потом, если он застукает нас со своим антигеразоном, то не только лишит наследства, а еще и шею мне сломает. Жом силен как бык — не смотри, что ему уже сто семьдесят два.

— Законы природы! — хмыкнула Эм. — Да кто теперь знает, что такое природа! Ох-х… не думаю, что когда-то решусь разбавить его антигеразон или сотворить еще что-нибудь в этом духе, но, черт возьми, Лу, сил нет думать о том, что Жом ни за что не уйдет, если кто-нибудь ему не поможет. Бог ты мой, здесь такая теснота, что повернуться негде, а Верна мечтает о ребенке, да и Мелисса уже тридцать лет как не рожала. — Она топнула ногой. — Меня тошнит от вида его морщинистой старческой образины, тошнит видеть, как он занимает единственную отдельную комнату, сидит на лучшем стуле и ест лучшую еду, как выбирает, что смотреть по телевизору, и издевается над всеми, без конца меняя завещание.

— В конце концов, Жом глава семьи, — беспомощно возразил Лу. — Да и с морщинами ничего не поделаешь — когда изобрели антигеразон, ему было семьдесят. Он уйдет, Эм, надо просто дать ему время. Это ведь его личное дело. Да, жить с ним непросто, но нужно потерпеть. Если его злить, ничего хорошего не выйдет. В конце концов, мы-то устроились получше многих. Здесь, на диване.

— И сколько, по-твоему, нам еще спать на диване, пока он не выберет новых любимчиков? Кажется, мировой рекорд составил два месяца?

— Да, это удалось маме с папой.

— Да когда же он уйдет, Лу? — вздохнула Эмеральд.

— Ну, он говорил, что прекратит принимать антигеразон сразу после Пятисотмильного спидвея.

— Ага, а до этого была Олимпиада, а перед ней чемпионат по бейсболу, а еще раньше президентские выборы и Бог знает что еще. У него последние пятьдесят лет всегда находятся причины. Я уже не верю, что нам вообще когда-нибудь достанется не то что комната, а даже яйцо всмятку!

— Ладно, считай меня неудачником, — насупился Лу. — А что я могу сделать? Я вкалываю как вол, зарабатываю недурные деньги, но практически все уходит в оборонный и пенсионный фонды. А если бы и не уходило, где, по-твоему, мы могли бы снять комнату? В Айове? Да кому это взбредет в голову поселиться в окрестностях Чикаго?

Эм обняла его за шею.

— Лу, милый, я вовсе не считаю тебя неудачником. Господь свидетель, ты не такой. У тебя просто нет шансов, потому что Жом и его поколение никогда не уступят нам своего места.

— Да, верно, — уныло пробормотал Лу. — Но ты ведь не станешь винить их за это, правда? Я хочу сказать, кто знает, когда мы сами в их возрасте решимся прекратить принимать антигеразон.

— Иногда мне хочется, чтобы никакого антигеразона не было и в помине, — горячо воскликнула Эмеральд. — Или чтобы его делали из чего-то страшно редкого и дорогого, а не из земли и одуванчиков. Хочется, чтобы люди умирали в положенный срок, как когда у часов кончается завод, и чтобы ничего нельзя было с этим поделать, нельзя было самим решать, сколько еще околачиваться на этом свете. Я бы законом запретила продавать антигеразон всем, кто старше ста пятидесяти.