Страница 4 из 48
Ганин, вконец измученный назойливыми, как летние мухи, ощущениями и образами, попытался отвлечься, принявшись вертеть головой по сторонам.
Редкие дома были погружены во тьму — луну закрыли тучи, звезд не было видно, дул порывистый неуютный ветер, вдобавок ко всему заморосил дождь — мелкий, холодный, противный… И вот уже под ногами друзей образовалось настоящее болото — асфальтированные дороги в Валуевке так до сих пор никто и не удосужился провести. Редкие столбы с фонарями (далеко не каждый пятый из них горел!) да впереди огни станции, отдаленный лай собаки, легкий шепот дождя и чавканье грязи под ногами — вот и все, что составляло весьма убогую картину этой местности.
Наконец Ганин облегченно вздохнул — дошли. Путники увидели пустой перрон, давно не мытое, замызганное окно билетной кассы, отвратительные грязно-желтые стены, заплеванный асфальт у исписанных неприличными словами скамеек… — в общем, типичная картина станции глухих провинциальных пригородных электричек.
— Ну все, Ганин, ариведерчи… — Расторгуев протянул руку с длинными, как у пианиста, пальцами. — Иди, а то еще уснешь тут да замерзнешь насмерть. Холодрыга, как в морге… — И действительно, Расторгуева почему-то затрясло, а его руки покрылись гусиной кожей.
— Ты все-таки не передумал? А я надеялся… — разочарованно вздохнул Ганин. — Ну ладно, буду ждать тебя на выставке. Вот, возьми… — Ганин торопливо сунул рекламный проспектик в карман плаща Расторгуева. Но тот уже ничего не отвечал: он сел на беспощадно изрезанную складным ножиком облупленную скамейку, съежился от холода, поплотнее укутался, чем-то напомнив мокрого воробья на веточке, и закрыл глаза.
— Эй, не спи, а то замерзнешь! Давай я тебя посажу…
— Да ладно, Ганин, иди уже! — отмахнулся Расторгуев. — Не сплю я, а просто медленно моргаю. Не хочу, если честно, брать на себя ответственность за то, что ты попрешься домой после полуночи. Давай, до скорого… — И он, шутливо сняв шляпу, склонил перед Ганиным голову.
— Хорошо… — неуверенно переминаясь с ноги на ногу, ответил Ганин. — Ты только позвони, когда до дома-то доберешься! Ну, или завтра утром хотя бы…
А потом они еще раз пожали друг другу руки, и Ганин отправился домой. В голове у него шумело от выпитого, клонило в сон. Он немного жалел о том, что так разоткровенничался с Расторгуевым, хотя и считал его своим лучшим другом, но это в основном касалось дружбы на творческой ниве; личная жизнь, в общем-то, не была частой темой их разговоров. Расторгуев был едок, насмешлив, а потому такие темы Ганин опасался с ним обсуждать.
Но было что-то еще… Что-то не дававшее покоя…
Ганин почему-то почувствовал, что зря вообще с ним заговорил о портрете. Дело не только в стеснении. Почему-то он чувствовал, что о НЕМ вообще лучше НИ С КЕМ не говорить… И НИКОГДА… «Эх, жаль, что я вообще его пустил на этот чертов чердак! Все, спрячу портрет в какое-нибудь более безопасное место, вот… Чтобы и соблазна не было!»
«Ну, ничего, проспится, небось, и забудет все! — вдруг посетила его другая мысль. — Пашка — человек ветреный, он никогда таких вещей не запоминает». Ганин судорожно пытался себя успокоить, но на душе по-прежнему кошки скребли. У него было нехорошее предчувствие…
А Расторгуев, как мог, растянулся на замызганной скамейке, посильнее закутался в плащ, надвинул на лоб шляпу и закрыл глаза. Заснуть и проспать электричку, которая прибывает без четверти двенадцать, он не боялся: еще бы, в такой холодрыге да сырости как заснешь! Если честно, он уже немного жалел о том, что отклонил настойчивое предложение Ганина заночевать у него. В самом деле, ну и толку, что он приедет ночью домой, — все равно пьяный же! Скандала в любом случае не избежать, а у Ганина он бы и проспался, и отдохнул… Да и в самом деле, почему он так неожиданно изменил свое решение? Действительно… Ведь ехал к Ганину именно с ночевкой…
Расторгуев попытался собрать в кучу разбегающиеся, как пугливые барашки на лугу, мысли и вспомнить все обстоятельства… Ничего особенного, ни-че-го… Просто в какой-то момент он почувствовал, что ему как-то жутко, как-то неуютно в этом домишке, захотелось куда-то уйти, хоть куда-то… Раньше Расторгуев встречался с другом то на его съемной квартире в городе, то у себя, то в кафе или на выставках. В Валуевке он был в первый раз…
«И, надеюсь, в последний! — мрачно подумал он. — Больше я в эту дыру — ни-ни! Холодно, сыро, да еще этот портрет идиотский… Спалить бы его к чертовой матери!»
— Эй ты, закурить не найдется? — вдруг услышал Расторгуев чей-то грубоватый и резкий, будто каркающий, голос, который моментально вывел его из полусонного состояния. Он поднял голову, зажмурился — яркий свет фонарей больно резанул глаза — и увидел, что рядом со скамейкой стоят трое весьма на вид нетрезвых молодых людей. Ни на то, в чем они были одеты, ни на их лица он не обратил внимания: он видел все в какой-то дымке, веки упрямо норовили закрыться, в голове шумело… Он помнил одно — их глаза ярко блестели при свете фонарей на абсолютно пустой безлюдной станции, прямо как блики на очках Ганина, тогда, в доме; лица были так же белы, как его лицо, а голос говорившего не предвещал ничего хорошего…
— Пожалуйста… — деланно равнодушно сказал Расторгуев, вынимая из кармана плаща смятую пачку.
— Тут только две, а нас трое! — нагловато каркнул тот же тип.
— Слушайте, ребята, а я-то тут при чем! — возмутился Расторгуев, вставая со скамейки; он уже начал потихоньку трезветь. — Идите и купите себе еще!
Но тут же получил сильный удар в челюсть. Расторгуева отбросило, как мягкую игрушку, на спинку скамейки, перед глазами взорвались десятки оранжево-красных кругов, а в этих кругах… — опять проклятое, издевательски-смеющееся солнцеобразное лицо!
— А, черт! — только и смог выдавить он. Во рту ощутился резкий солоноватый привкус крови.
— Мочи его, мочи! — громко проорали два грубых и каких-то особенно омерзительных голоса: один из них первый, каркающий, а другой визгливый, как у кошки, которой наступили на хвост. — Ходят тут п…ры всякие, вы…ся!
Расторгуев потерял счет ударам: в челюсть, в глаз, в зубы, в солнечное сплетение… Он не успевал увернуться ни от одного из них. Удары были четкие, выверенные, прицельные, будто бил профессиональный боксер, причем не живого человека, а тренировочную грушу. Кровь текла из носа, изо рта, из разбитых губ, а в глазах то и дело взрывались какие-то разноцветные шары, как на небе, когда пускают фейерверк. Сначала Расторгуев чувствовал острую боль, но потом притупилась и она. Наконец он мешком повалился на исплеванный и изгаженный окурками перрон, и тогда его стали бить уже ногами: по животу, груди, рукам…
Когда Расторгуеву показалось, что этому аду не будет конца, все прекратилось так же внезапно, как и началось. Просто его перестали бить. И все. Воцарилась тишина. Мертвая тишина.
Расторгуев с трудом раскрыл слипшиеся от крови ресницы. Оба глаза заплыли так, что ему почти ничего не было видно, да и те узкие щели обзора, что он имел, мало что давали: все плыло перед глазами, тонуло в каком-то белесом тумане, силуэты предметов двоились, троились…
Расторгуев попытался встать, но ему удалось сделать это только с третьей попытки. Ноги и руки не слушались, были как ватные, к горлу подступала тошнота… Но он не сдавался. Превозмогая силу тяжести, Расторгуев сначала дотянулся дрожащими руками до деревянных поручней скамейки, немножко подтянулся, оперся, встал на четвереньки, а потом, не отпуская рук, морщась от боли и сплевывая кровавую вязкую слюну, встал на ноги… и тут же бухнулся на мокрое от крови сиденье и блаженно привалился к спинке!