Страница 167 из 195
— Великий разум твой, ясновельможнейший; во всём воинстве святейшаго отца нашего нет тебе равнаго!..
— То-то же!.. Когда приготовим свой народ, нам нечего бояться; на всякий час я готов буду отдаться шведскому королю, а когда я буду королём, ты мой первый министр; сам для себя старайся, — видишь, Заленский, душа моя перед тобою открыта. Царю писать буду, что я его вернейший раб и нижайший слуга. Царь пусть шлёт нам дары, а мы все будем мотать на ус да ждать лучшаго времени, прийдёт погодка, вот тогда и покажем, что у нас было на уме и на сердце; одумается царь, да поздно будет; мертваго из гроба не вынимают, а до того времени, я преданнейший его гетман, униженный раб. Слава Богу милосердому, донести, думаю, некому, всех настращали, да, если бы и доносители явились, так дела не знают... Царь так уверился во мне, что тотчас головы доносчиков полетят на плаху. Чтоб не было приметно для народа, укреплять Белую Церковь, свозить туда в подвалы сколько можно более пороха и всяких снарядов; стараться, чтобы города полковые были слабо содержимы, пусть царь заботится укреплять Киев, не великая беда — Киев легко взять соединёнными силами, да шведы одни разгромят его в пух. Так, Заленский?..
— Так, ясновельможный! Истинно так!..
Не быть гетманщине под властью царя!.. Разве полковникам, старшине да и всем радостно слышать от Москалёв, что мы мужики, что мы рабы, — кому это сладко!?., Нет, Заленский, не быть гетманщине в верности и подданстве у Московского царя. Слушай, я тебе скажу, как он раз обидел меня: я был в Москве, обедали мы у Меншикова, царь обедал с нами, ты не видал, как мы до этого дружно жили; бывало, он поставит мне свою пригоршню, я налью её полную вина и выпью, потом подставлю ему свою, он также нальёт и выпьет, мы обоймём друг друга и крепко поцелуемся; ну-да и это не дело! Вот слушай, сидели мы за обедом у князя Меншикова, царь долго говорил о делах своих, хвалил тех из бояр, которые с радушием перенимают всё у немцев, шьют кафтаны на немецкий лад и бреют бороды... Не всем такие по сердцу были слова царёвы; Пётр видел и кипел от досады, а приятели, то а дело, поджигали, потом обратился ко мне и сказал: «Пора мне и до вас, казаков, добраться!..»
— Нет, царь, обожди, не пришёл ещё час тревожить гетманщину, — сказал я, покрутивши усы, го есть, знай наших. Пётр ещё больше рассердился, и как бы ты думал, мой зичливый приятель Заленский, что он сделал?
— Что ж, ясновельможный, мог сделать тебе царь!
— А вот что, как своего последнего гайдука схватил меня за усы, и закричал: «Пора мне за вас приняться!» — и ударил меня по щеке... меня ударил, Заленский!.. Слышал?.. Меня ударил по щеке царь! Мазепа сказал это сквозь слёзы и всем телом затрясся, глаза его пылали, потом он вмиг побледнел.
Заленский сдвинул плечи, обратился к образу, перекрестился и сказал: «Иисус Христос, помилуй нас!»
— Да, вот тебе, наша дружба до чего дошла!
— Ясновельможный, ясновельможный, святейшая глава римского христианства не потерпела бы этого, если бы в гетманщине было святое владычество её.
Мазепа тяжело вздохнул, покрутил свои усы и продолжал:
— Не думай, Заленский, чтобы именно с того часа я понял царя и замыслил отложиться от него — нет: в тот самый час, как Василий Васильевич Голицын отдал мне булаву, я взял её и задумал отстать от Московского царя; и вот, до сей минуты тешусь этою мыслию, сплю ли я, сижу и говорю с тобою, или с народом, или в таборе, или в Москве, или где бы я ни был, всё думаю об одном: отстать от Петра. Разве и я не могу быть другим Петром, разве гетманщина теперь не может быть царством, а я царём?.. Разве не достанет казацких сабель, чтобы забрать и Москалёв... всё может быть, — ты знаешь, у нас под боком ляхи, не любят Московского царства, шведа разозлили насмерть, татарин от перваго дня света Божьего воевал с Московиею и не забыл азовских походов, чего же ты ещё больше хочешь, чего мне думы думать!?..
— О, пошли Иисус Христос тебе царство, тогда от Рима через твою Московию проложим дорогу и в Швецию? Тогда истинное христианство, предстательством святейшаго Папы у апостолов Петра и Павла, прольётся по всему свету!
Мазепа, довольный словами Заленского, улыбнулся, слегка ударил его по плечу и продолжал:
— Так пошли, Господь, силу и единодушие казакам и всем дружелюбным с нами королевствам!.. Ты, Заленский, знаешь, что Польша передо мною, как былинка, гнётся, а Карлу я больше, нежели родич, перед Карлом вся Европа трепещет! Дульская отдаст мне свою руку и обещает княжество, но мало этого, Карл поможет на седую голову мою надеть корону... Ты знаешь, с нами и Франция заодно, а когда Франция, так и ещё найдутся другие короли, — говорю, — Европа страшится Карла, и что же после такой силы один — царь.
— Ничего, одной саблей, во славу святейшего отца можно взять Московию!..
— Так слушай же, настал час, пора приготовлять гетманщину, пусть в народе ходит слух, что я затеваю доброе дело: умные сами захотят этого, научат безумных, и всё пойдёт на лад, прощай.
Иезуит поклонился и ушёл.
Мазепа взял перо, бумагу и начал писать письмо к царю: «Не только в Сечи Запорожской, в полках городовых и охотнических, но и в людях, самых ближних ко мне, не нахожу ни верности искренней, ни желания сердечнаго быть в подданстве у Вашего Царского Величества, как я точно сие вижу и ведаю; для чего и принуждён обходиться с ними ласково, обходительно, не употребляя отнюдь строгости и наказания». Прочитав и исправив, гетман спрятал письмо и ушёл.
XVIII
Солнце показалось из-за синих гор, и утренний туман, покрывавший Батурино, как волны на море, — заклубился; громко защебетали по садам тысячами голосов птички, проснулись батуринцы; на улицах собирались с дворов коровы, и пастух, наигрывая на свирели, погнал стадо в поле; зашумели казаки, собираясь ехать на работы, и заскрипели возы под высоко наложенными снопами золотистого ячменя и колосистого жита. Горожанки с кошницами в зелёных с красными мушками байковых кофтах, спешили на базар; заблаговестили к ранней обедне, и в растворенные двери церквей проходящий народ видел горевшие свечи перед местными образами, останавливался у дверей храма и, с благоговением молясь, крестился.
В этот час девица, жившая в гетманском замке несколько лет, и смирявшая характер властолюбивого Мазепы, сидела у окна, обращённого в сад, поминутно крестилась и, казалось, была чрезвычайно неспокойна духом, гетман ещё спал. В Гончаровке было тихо; гайдуки и стража, вставшие рано, вновь беспечно дремали, одни у дверей, другие сидя на креслах, диванах и где попало; двери были все отворены и в комнаты был свободный вход и выход.
Долго сидела девица, потом вдруг встала с кресла, побежала в другую комнату и остановилась у дверей; через несколько секунд в комнату вошёл старец монах; в левой руке он держал небольшую медную тарелку, прикрытую чёрным воздушном, с вышитым посредине серебряным крестом, а под мышкою была у него книга для записывания подаяний на монастырь. Перекрестившись на иконы, монах обратился к девице и благословил её, девица поцеловала его руку.
— Благодари милосерднаго Бога, всё готово для твоего пути, собирайся — да благословит тебя Творён и сохранит Пречистая Царица Небесная от всякого зла и напасти!
Девица перекрестилась.
— Где же гетман, он обещал дать вклад в Печерский монастырь?
— Спит ещё!
— Пусть спит, я обожду; мне надобно видеть его сегодня, я больше не приду сюда, и чтобы отклонить всякое подозрение в побеге твоём, скажу ему, что сегодня же иду обратно в Киев. А ты через три дня вечером, как я тебе и говорил, выйдешь в сад к берегу, сядешь в челнок, казак привезёт тебя в деревню, оттуда поедешь с Богом, и никто тебя не узнает.
Девица молчала.
— Я и теперь приехал из деревни в челноке и хоть сейчас садись, всё готово, но лучше не спешить.