Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 66



— Хлопни разбойника!

Василий вскинул руку.

Коршун тяжелой тряпкой провалился в ковыль.

Бойцы одобрительно заулыбались, заговорили, закашлялись от дыма.

Жемчужный принял маузер, крякнул, натянул поводья.

— Вот это по-нашему! Вот так нужно за землю и волю! Верю: за себя постоишь! Все же смотри, осторожным будь. Да и мы тебя побережем!

Жемчужный взмахнул рукой, тронул коня, гикнул. Отряд поскакал за ним рысью, донесся каменный топот, поднялось пыльное золотое облако — скрылись в нем.

Василий долго, чему-то радуясь, смотрел им вслед, вслед золотому облаку, которое они словно катили по тракту все дальше и дальше до синей полоски горизонта. Оно уменьшалось, долго еще мельтешило там, подскакивало в мареве, пока не растворилось в палевом небе.

Хотелось бы и ему, Василию, скакать по степям на хорошем коне, с винтовкой, вместе со всеми и ничего не бояться рядом с громадным дядькой Жемчужным.

Конечно, не беречь его, Василия, на сенокосе они поскакали, а в разведку, выслеживать бандитов, что тревожат округу звериными налетами на станицы, пожарами, убийствами и грабежами. Он вспомнил сон, Евдокию, и мстительная мысль пришла ему в голову. Может, добудут они ее мужа, пропавшего Михайлу Кривобокова, или убьют в перестрелке, и представил себе ярко, как везут или ведут этого бандита, связанного веревками, побитого и злобного, как волка.

А пока Михайла на свободе, и от этой мысли вошла в душу какая-то щемящая боль, засела в сердце тревогой на будущие дни, ожиданием неясной непоправимой беды. В глазах маячили кони и улыбающееся лицо Жемчужного, похожее на подсолнух, и слышался его предостерегающий насмешливый голос: «Уведут, убьют…»

Так он и дался! И лошадь не отдаст никому за здорово живешь!

Ему стало как-то неуютно на душе еще и оттого, что идет он на далекий покос одиноким и не догадался взять с собой отцовский карабин на всякий случай.

…Он косил до полдня, до той поры, когда и облака и солнце недвижно висят над головой в густом, тяжелом и горячем воздухе, а душные травы струят медовое тепло, дурманят голову, и над всей этой покойной яркой пестротой въедливо и нудно гудит ошалелая невидимая пчела.

От старых ребристых берез пойменное разнотравье шло до болотца, спрятавшегося под высокими рыжими камышами, которые густо разрослись по берегу неглубокой чистой речки. Березняк стоял на взгорье, и от него травы расстилались окрест по луговинам. Они наплывали Василию на грудь зеленым плотным туманом, он подрезал этот туман размашистой голубой косой, и травы ложились от него с левого бока, и солнце лилось через стену зелени ему под ноги. Дыша клевером, едкими запахами сомлевшей черемухи и смородины, густо обвешанной грязной паутиной, он поглядывал на мерцающую металлическим блеском синюю ленточку реки: скоро ли дорежется до родничка, где у него спрятан жбанчик с холодным квасом. Голый по пояс, он до полудня гонял по загорелой спине и рукам шишковатые мускулы, пока не задохнулся и не крякнул.

Откинув косу, он услышал нудный гуд комарья, оглядел ровный щетинистый клин луга, где он стриг обросшую землю, свободно раздышался и пошел к воде.

Отдыхая в тени около сметанной копны (в шалаше было душно), он с тревогой прислушался к шуршащему камышу, который помахивал метелками в одном месте, качая и сгибая их. Похоже, что там, на другом берегу, кто-то продвигался, потом он увидел две морды: вытянутую — белой лошади и чихающую, обросшую черной бородой — человечью.

И лошадь и человек вывалились из зарослей и встали у воды.

Лошадь потянулась к воде, человек осмотрелся, дал ей напиться, снял сапоги и, закатав шаровары выше колен, перешел речку белыми худыми ногами.

Заметив Василия, он поправил винтовку на спине, долго вглядывался в него. Потом раздвинул бороду улыбающимся кривым ртом, прокричал простуженным голосом:

— Эй, земляк! Ай не признал?

Василий отметил, что бородатый был и рад и смущен. А когда тот, отпустив коня в травы, скинул с себя винтовку, поддевку, потрогал револьвер за сыромятным поясом, Василий ответил:

— Признал. Ты — Роньжин, убитый, Паранькин хозяин.

Роньжин пригнулся, хлопнул себя по худым икрам ног, обрадовался:

— Приз-на-ал! Я это, воскресший! Много нас в убитых-то. Покурить нет ли чего? А-а! Есть! И махра и спички даже. Я у тебя все это заберу.

Василий недоуменно вскинул брови и протянул было руку, но тот вгляделся в него настороженно, остановив бегающие глаза, выпустил из бороды шматок дыма, отрезал:

— Ну, ну! Дело решенное. Краса-ав-чик! Сказывай, как там?.. — он кивнул бородой за березы, в сторону станицы.

Василий отвечал нехотя. На душе было пусто. Его неприятно резанула бесцеремонность Роньжина. Были противны его торопливые, жадные руки с задубевшими пальцами, заталкивающие кисет с табаком в шаровары, и его меняющийся взгляд то бегающих, то намертво останавливающихся глаз цвета стали, его щербатый, длинный, как прорубленный, рот и неряшливая, давно нечесанная темная борода, и выцветший суконный картуз с поломанным козырьком, сдвинутый на левое ухо.



«Поистрепался человек», — подумал Василий и хотел встать, размять затекшие ноги, но Роньжин опять вгляделся в него и тронул пальцами револьвер, постучал грязным ногтем по его круглой железной рукояти.

— Нет, погодь, посиди! Доложи — кто сегодня в станице? Советы-котлеты… как?

— Все там. Дома, — ответил Василий, удобно усаживаясь.

— Хм! Ну, а этот… повар там?

— Видел я его.

— Детишки мои как?

— Все живы.

Роньжин вскинул плечи, приосанился, потер ладонью о ладонь:

— Все живы, говоришь? Это очень отрадно слышать. Ну-ка, а ты поведай обстоятельственно! Обскажи про бабу мою, как она там, не хворает ли, как управилась с пахотой, ребятишки мои чего, какая ей подмога. Корова-то, чать, отелилась, чать, бычка подарила!.. Ай, нет? Не знаешь? В жизнь быка не имел! Все телки…

Василий поведал ему, о чем знал, не привирая, вспоминая Параньку, его худую жену, в поле и станице, кучу детей, мал-мала меньше, небогатый двор, с жалостью смотрел на замызганного и порядком постаревшего Роньжина, недоумевая, как может этот мужик находиться в бегах, в бандитах, когда его место в поле, при жене и детях?

— Стосковался ты, Роньжин, а хоронишься где-то. Жил бы как все, в станице!

Роньжин заморгал, открыл рот, а потом нахмурился, сплюнул:

— Ну, это не твоей башки дело! — подсел поближе, наклонил голову: — Ты вот что ответь: много возвращенцев Мотька Жемчуг к стенке поставил?

Василий пожал плечами:

— Не видел я…

— А может, слыхал?

— Да нет… и не слыхал про такое.

Роньжин задумался, сорвал былинку, погрыз ее. Глаза его застыли, полные грусти, и лицо его стало отрешенным.

В густых березах на взгорье, что заслонили небо, пронзительно, со стуком, стрекотали сороки. Над камышами в банном воздухе гудело комарье. В степи далеко цвенькали синицы, и жаркая тишина со звоном обволакивала все вокруг дремой, когда остро чувствуешь, как сердце отсчитывает время.

— Не слыхал, говоришь?!

Роньжин зачерпнул ковшом квасу, выпил, разметал ладонью бороду на обе стороны, подобрел.

— Вот ведь как… Ну, вот что, парень. Предупредить хочу. Прослышаны мы… Да ты не боись! Так вот, прослышаны мы — с Евдокийкой, казачьей женкой, путаешься. Как, обратал ее уж? Смотри, спалит Мишка Кривобок зараз твой двор и тебя вместе.

— А где он?

— Ишь ты! Он, брат ты мой, отсель далече… Но смотри — поберегись. Скоро станицу щупать будем, советы-котлеты… На Мотьку-повара мы дюже злы. Ты поберегись, схоронись где… на время.

Василий вспомнил Жемчужного, разговор и свой меткий выстрел по коршуну из маузера, представил себе, как банда, много роньжиных, ринется в налет на станицу со стрельбой, резней и пожарами, глотнул воздуха, почувствовал в горле сухой комок и, стараясь скрыть волнение, равнодушно спросил:

— А когда вы… в станицу… заявитесь?

— А на днях. Когда на горе петушок пропоет. — Роньжин вдруг спохватился, остановил глаза, прищурился, пошевелил бороду скулами. Потом хватнул винтовку: