Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 110

В его просторном кабинете и состоялся памятный разговор. Директор усадил меня за стол напротив себя, открыл расцвеченную красным карандашом тетрадь с сочинением и крайне скучным голосом, хотя скучным человеком не был, наоборот, нравился нам умением живо, интересно рассказывать о литературе, стал толковать о том, что правда бывает большая и маленькая. «В чем заключается большая правда? — не глядя на меня, занудно гудел он. — Да в том, что город так быстро вырос вокруг новых заводов. Это ты хорошо подметил. А остальное — правда маленькая, временная... Неужели ты думаешь, что в правительстве не знают о загазованности в нашем городе? Конечно же знают. И примут меры. Не тебе, честное слово, лезть с советами». Замолчал и задумчиво посмотрел на меня. Слова его показались сомнительными: от кого же узнает правительство, что делается в разных городах огромной страны, как не от тех, кто живет в них? Да и не для правительства я писал сочинение. Но спорить с директором не решился. А он ждал, что я отвечу, ждал, правда, недолго. Покачал головой, похмурился: «Не знаю, не знаю, какую тебе поставить оценку». И неожиданно посоветовал переписать сочинение дома: оставить начало, всю середину выбросить, а конец развить и предложить назвать эти улицы именами героев гражданской и отечественной войн, попутно рассказав, что я знаю об этих героях. Тогда и в гороно, закончил директор, не стыдно будет показать мое сочинение.

Получать плохую оценку, конечно, не хотелось. Но я не знал, как поступить, и рассказал обо всем матери и Роберту Ивановичу. Они читали сочинение вслух, вернее, читала мать, а отчим слушал и восклицал: «Во-о дает... Точно подмечено... Вымрем, ей-богу, вымрем от этого дыма... Правильно, в реке уже противно купаться, — а едва мать закончила читать, решительно сказал: — Перепиши. Зачем дразнить собак?» Мать запротестовала: «Нельзя этого делать. Что ты говоришь? Если мы сами от себя и друг от друга начнем скрывать недостатки, так еще, чего доброго, возведем эти недостатки в достоинства». Отчим загорячился: «Речь идет о сочинении за полугодие, снизят оценку — кусай тогда локоть». Но мать стояла на своем: «Локоть кусать будем, если со школьной скамьи приучим детей делить правду на составные части, то есть полуправдами мыслить. Он же поднял серьезную проблему, об этом и в горисполкоме разговоры идут». Уперся и отчим: «Он не в горисполкоме работает, а учится в школе. Получит двойку — испортит аттестат зрелости». Мать засмеялась: «Зрелость не от аттестата зависит». Отчим развел руками: «А это уже демагогия...» Они расспорились, голова у меня пошла кругом, и кончилось все тем, что я засунул тетрадь с сочинением в нижний ящик письменного стола — под старые бумаги. Прозрение пришло потом. Встретив меня в одну из перемен, директор приостановился и спросил, как дела с сочинением, и я, вывертываясь из щекотливого положения, сказал, что куда-то затерял тетрадь и никак не могу отыскать. В глазах директора мелькнуло что-то светлое, радостное, в них словно веселый огонек зажегся, но он отвел взгляд в сторону, похлопал меня по плечу: «Отыщется, не расстраивайся», — и пошел дальше. Я даже задохнулся от нахлынувшей вдруг догадки, от того, что впервые в жизни смог так глубоко заглянуть в человека, с ясностью сообразив: перепиши я сочинение, директор, без сомнения, поставил бы мне отличную оценку, но уважения ко мне у него бы поубавилось.

В кабинете военкома я сидел и молчал, молчание явно затягивалось, и товарищ отца, посматривая на меня с напряжением, сунул в рот новую папиросу, а мне протянул открытую коробку:

— Кури, кури. Не стесняйся.

Машинально взяв папиросу, я привстал и прикурил, но сразу закашлял.

— Да не курю же я совсем, — буркнул и положил папиросу в пепельницу.

Он вроде бы повеселел, лицо разгладилось:

— Верно ведь. Опять забыл, — и похлопал ладонью по личному делу. — Давай мы с тобой плюнем на этот разговор, как будто его и не было. А ты сделай вот что... Забери из военкомата документы и сразу дуй к отцу. Уверяю тебя — оттуда в любое училище без звука поступишь.

Я кивнул:

— Может быть... Подумаю.

Он проводил меня до двери и крепко пожал руку:

— Рад был тебя видеть. Не обижайся, если я что не так на твой взгляд говорил. И не унывай... В конце концов не так уж и важно, кем быть. Гораздо важнее — каким быть.

На улицу я вышел совсем разбитым, как будто бы не сидел все время в мягком кресле, а таскал бревна или тяжелые мешки. Во рту было сухо и горько; опустив голову, я побрел мимо домов. Вдоль улицы росли высокие тополя, тротуар плотно устилали пятна тени и солнца; от ряби кружилась голова и скоро стало казаться, что день потемнел, померк, а все вокруг изменилось: улицы, дома, люди — все стало зыбким, расплывчатым. От пестроты под ногами даже подташнивало, и я оторвал взгляд от тротуара, осмотрелся; день, конечно, оставался таким, каким и был, светлым, солнечным, дома стояли на месте и не качались, по улице, как обычно, шли люди: кто быстрым, деловым шагом, кто — прогулочным... Свернув в небольшой сквер, я сел на скамейку под деревом. Планы и мечты летели вверх тормашками. Но что делать? Взять у матери денег и уехать к отцу? Но повернется ли язык рассказать ей всю правду? До тоски не хватало рядом взрослого умного человека, чтобы посоветоваться и все обсудить.

Ничего хорошего не придумав, я пошел домой.

Дверь открыл Роберт Иванович и обрадовался:

— Заждались тебя. Наконец-то явился. Ну, как, пару белья, ложку, кружку — и в эшелон?

В шутливом тоне угадывалось столько заинтересованности и участия, что я, отвечая, даже сумел улыбнуться:

— Отменяется эшелон.

— Что случилось? — встревожился отчим.

В коридор вышла мать, услышала мои слова и тоже насторожилась:

— Что произошло, Володя?

Самое время было все сказать, я приоткрыл рот и неожиданно соврал:

— Зрение у меня, оказывается, не совсем в порядке, вот и не посылают в училище.





— Зрение... — испугалась мать. — Что у тебя со зрением?

— Ничего страшного, но для пограничного училища не подхожу, — я продолжал врать. — Сказали даже, что в простое пехотное вполне годен, но я туда не хочу поступать.

Соврав матери, я почувствовал не угрызения совести, а облегчение.

— Вот это новость... — она сокрушенно покачала головой. — Что же теперь делать? Время не ждет, боюсь, как бы год у тебя не пропал.

Отчим протестующе поднял руку:

— Не торопи его, дай подумать. Нельзя же за один день перестроиться.

В кухне на столе все было готово к обеду: стояли супница и тарелки, лежали ложки и вилки, в хлебнице горкой возвышались ломтики хлеба; пахло как-то особенно вкусно, и я догадался — мать хотела отметить этот день.

Она никак не могла успокоиться:

— Что же делать? Что же делать?

Со мной творилось что-то необъяснимое.

— Отнесу завтра документы в политехнический институт, — слова эти вырвались непроизвольно.

— А на какой факультет? Это очень важно, Володя, кем быть.

Я изрек неожиданно для самого себя:

— Не так уж и важно, кем быть, гораздо важнее, каким быть.

Рука Роберта Ивановича с ложкой застыла над тарелкой, он изумленно посмотрел на меня и хмыкнул:

— Философ...

А мать слегка рассердилась:

— Не городи чепухи, когда надо решать серьезные вопросы.

На дальнейшее меня не хватило, я скис и вяло ответил:

— Подумаю, мама. Решу.

— Советовать тут трудно, а порой и опасно, — сказала мать. — Но если бы передо мной стоял такой выбор, то я, не задумываясь, пошла бы учиться на строительный факультет. Честное слово, иногда я вспоминаю, как строили тракторный завод, и мне кажется, что та пора была самой главной, самой интересной в моей жизни. Каждый день приносил новое, неповторимое. Народ на стройке был очень хороший. Дружный, смелый народ, — глаза у матери озорно заблестели.

Из далекого детства появилось видение: сосновый бор с колоннами света, жар медных стволов, сухой запах нагретой хвои, красные капли ягод в нежно-зеленой траве... В бору тихо и гулко, ударишь по стволу палкой — и сразу откликнутся соседние сосны, — звук вмиг разрастется, наполнится упругой силой; а за опушкой бора, за болотцем, которое мы обходили по мягкой, сочащейся влагой тропинке, посреди поля выкопан такой огромный котлован, что домики-бытовки строителей над дальним его обрывом кажутся не больше спичечных коробков; к котловану из города бесконечной серой лентой тянутся обозы, их обгоняют, не переставая гудеть, грузовые машины, а над пропастью котлована загорелые сильные люди катят по длинным пружинящим мосткам тачки, то сбегая глубоко вниз — от страха за них аж кружится голова, — то легко поднимаясь наверх... По такому же мостику из недр котлована, из сумрачной глубины его, поднимается мать в комбинезоне и платке — сдергивает платок с головы и потряхивает зажелтевшими в солнечных лучах волосами... Но нет уже котлована: на его месте поднялся высокий и длинный цех. Стеклянная крыша сверкает, а основание наспех сколоченной деревянной трибуны утонуло в бесконечной толпе. Трибуна словно парит над людьми. У людей ликующие, победные лица. И развевается, щелкает, щелкает на ветру высоко над людьми знамя...