Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 110

Собрала письма и усмехнулась:

— А дальше все было как в кино: в новогоднюю ночь он меня из саней, где я сидела с одним нахальным инженером, похитил — и мы скакали вдвоем по ночному замерзшему лесу на его розовой лошади.

Она весело так, беззаботно посмеялась, положила письма в шкатулку, но прежде чем закрыть ее, озабоченно сказала:

— Нет, здесь что-то не так... Или от меня что скрывают? — и крикнула: — Мама!

Из кухни пришла бабушка, вытирая о передник руки:

— Чего тебе?

— Мама, неужели вы от Коли за все время никаких вестей не получали? Ведь это страшно... Может, с ним что случилось, но вы скрываете?

Тогда я и высказался:

— Папа говорил, что сразу пришлет письмо, как ему все о тебе напишут.

— Что ты мелешь? — побледнела мать. — Когда он мог это сказать?

— Ну, осенью же, когда приезжал, ну, когда тебя... — стал пояснять я и осекся, увидев, что бабушка, сделав страшным лицо, лихорадочно грозит мне пальцем.

Поздно я это заметил, и бабушка пошла, пошла, засеменила из комнаты.

— Постой-ка... Постой! — кинулась за ней мать. — Это правда?!

— Ну, правда, правда, — ссутулилась бабушка. — Приезжал на три дня.

Во второй комнате мать долго разговаривала с бабушкой, а я сидел в одиночестве и с недоумением думал, что мать, выходит, не знала, что отец приезжал осенью. И я от радости при встрече с матерью о нем не вспомнил: тяжелая долгая зима заслонила приезд отца, далеко отодвинула.

Выйдя из второй комнаты, мать медленно, как в полусне, прошла к кровати, села и спрятала лицо в ладони. Сколько она так, неподвижно, сидела? Может быть, часа два... А может — и дольше. Пришибленно горбился я на стуле, понимая: произошло что-то плохое, очень тяжелое для матери. Внезапно она подняла голову и насторожилась. Секунду спустя я услышал тяжеловатые шаги Самсона Аверьяновича по ступеням крыльца. «Интересно. Очень даже интересно...» — пробормотала мать и заспешила в прихожую. Не знаю уж — почему, но я пошел следом.

Хлопнув наружной дверью, Яснопольский протопал по сеням и широко шагнул за порог, но увидел мать, стоявшую посреди прихожей, и сразу словно за что-то запнулся: второй шаг был коротким... А третьего он и вообще не сделал, замер на месте, затем чуть попятился, встал на тряпку у порога и с особой тщательностью начал вытирать ноги; мать не шевелилась, с безучастной холодностью рассматривала Самсона Аверьяновича, а тот все тер и тер о тряпку подошвы унтов, затем стал постукивать друг о друга ногами, точно с бесконечным упрямством пытался стряхнуть с унтов самые мельчайшие остатки снега.

Игра эта наконец надоела матери, она хмыкнула — презрительно, даже с отвращением — и медленно, спокойно пошла в комнату.

А вскоре Яснопольские от нас уехали... Днем вплотную к крыльцу подпятился грузовик с закутанным в старое ватное одеяло радиатором, и двое рабочих принялись ломать фанерный тамбурок, а Самсон Аверьянович, широко улыбаясь, сказал:

— Квартиру выколотил, — и заторопился: — Побыстрее, ребята. С меня пол-литра.

Он помогал рабочим, все поторапливая их выносить вещи, и часто поглядывал в сторону нашей комнаты; вещей у Яснопольских было немного, зато вынес Самсон Аверьянович три толстых ковра, свернутых длинными тяжелыми рулонами.

Клара Михайловна появилась из комнаты уже одетой, с баулом из коричневой кожи — она несла его, как ребенка, нежно обняв руками и прижав к груди; мимоходом сказала:

— Забегайте, Валенька. Дело всегда найдется... Скоро дам адресок.

Тетя Валя вдруг резко повернулась и ушла к себе, хлопнув дверью.





Даже фанеру Яснопольские увезли с собой. Но ворота за грузовиком закрыть забыли — потом это сделал я.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Опять я, должно быть, ненадолго задремал в кресле: показалось внезапно, что стреляют ракетницы и я вижу, как из-за деревьев в темное небо, ярко освещая улицу, взлетают синие, желтые, зеленые, красные ракеты... Потом целый сноп их поднялся вверх и там рассыпался. Вздрогнув, я с испугом подумал: что это? И тут же сообразил: по утихшей ночной улице мимо дома прошла машина — звук мотора еще доходил до меня издали, — я, наверное, услышал выстрел выхлопной трубы, а перед глазами от усталости, от курева плавали разноцветные круги и пятна; вот и привиделся праздничный фейерверк.

В квартире спали. Даже снизу, из комнаты матери, не доходило ни шороха: можно было подумать, что и мать, прочитав телеграмму, уснула. Но я-то хорошо знал, что такая мысль могла быть обманчивой — всю жизнь мать умела в тяжелые минуты собирать свою волю, и вполне возможно, что она неподвижно лежит с открытыми глазами на кровати и смотрит в белеющий потолок...

Тело затекло, и я прошелся по комнате из угла в угол, стараясь ступать неслышно; из открытой форточки веяло влажным воздухом оттепели, я подошел ближе и подставил лицо под легкую воздушную струю — воздух живительно обдул лоб и щеки.

Сонные деревья городского сада чернели за чугунной оградой в темной синеве ночи. Там, среди деревьев, в первый вечер после войны были вкопаны трубы для праздничного фейерверка: с улицы было видно, как деревья вдруг высветлялись снизу, из-за них что-то взмывало ввысь и там лопалось, рассыпаясь ярким звездопадом разноцветных огней; за деревьями стояли еще солдаты, стреляли вслед фейерверку из ракетниц и пока рассыпавшиеся в небе огни тихо гасли догоравшими звездами, темноту прочерчивали, пересекаясь, одиночные ракеты.

Люди на улице смотрели вверх — лица у всех то розовели, то приобретали загадочный, какой-то нездешний, неземной, синеватый оттенок, то на них падал красноватый, как от пожара, отблеск... И у всех светились глаза.

Отец к тому времени давно уже писал нам; отчетливо помню, с какой жадностью схватила мать первое после ее возвращения письмо, как загорелись ее глаза, даже читать она села, к окну, придвинув к подоконнику стул, хотя в комнате было светло. Быстро прочитала письмо и принялась медленно, от строчки к строчки, перечитывать. Показалось: письмо отца чем-то ее обидело — мать морщилась, и лицо ее осунулось.

Следующее письмо она распечатывала уже не с такой поспешностью — положила конверт на стол и долго смотрела на него как бы с недоверием.

Досаду, недоумение, похоже, стали вызывать у матери письма отца, она теряла к ним интерес и часто, прочитав, забывала письмо на столе, а я подбирал и прятал в черную чугунную шкатулку.

Трудно, конечно, с уверенностью сказать, чего ожидала мать, но, читая те письма, хорошие, теплые, я заметил, что ни в одном отец — ни словом, ни намеком — не обмолвился о том страшном, тяжелом, что случилось осенью, будто совсем вычеркнув это из жизни, начисто забыв.

Осенью отец написал, что получил уютную двухкомнатную квартиру почти в центре Ленинграда, но пока не знает, сможет ли за нами приехать или нам самим придется ехать к нему по вызову.

— Учебный год уже начался, а седьмой класс — ответственная пора, — задумалась мать. — Очень не хотелось бы отрывать Володю от учебы.

Бабушка предложила:

— Езжай одна. Володя зиму проучится, тогда его и заберете.

— Вот еще — выдумали! — взъярился я.

— Успокойся. Куда я без тебя поеду, — мать, улыбаясь, развела руками. — Да и рановато пока на будущее загадывать.

Из последних писем это было единственным, которое мать вечером перечитала, и, отложив в сторону, она прикрыла глаза и тихо сказала Але:

— Пустота какая-то в сердце, хоть реви.

Спустя месяц после конца войны, в июне, Юрий пришел под вечер домой очень странным: с бледным и похудевшим лицом, словно за один день у него запали щеки и заострился нос, но с веселым, даже с каким-то отчаянно веселым блеском глаз, с подрагивающими руками и нетвердым шагом. На пороге споткнулся, качнулся вперед, потом влево и уперся о стену.

— Юра!.. — испуганно сказала тетя Валя.

— Во-о... — тяжело проговорил Юрий. — Надо было отметить.