Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 83

Могло быть и так. Сейчас это не имело столь уж большого значения. В одном только не могло быть сомнения: моя приверженность науке кончилась, и это было серьезное событие в моей жизни. Помню, как я подумал: странно, что это случилось в этот день на Адриатике; я был серьезно заинтересован вставшей передо мной проблемой, но отнюдь не расстроен, и на некоторое время мысли о будущем испарились из моей головы.

Я удивлялся, как это случилось, что я так долго держал все свои сомнения под спудом. Они могли возникнуть с такой же ясностью и до ошибки, до катастрофы; и тут меня поразила мысль; вероятно, они сыграли свою роль в появлении ошибки. Я мог искать оправдания в усталости, напряжении, в чистой случайности, но, если бы я был всецело поглощен своим исследованием, как это бывало раньше, могла ли случиться такая ошибка? Почему вообще появляются ошибки? Какова в них доля умысла? Это и смешно, и огорчительно, подумал я, что мы никогда не можем этого узнать.

Почему я когда-то был так предан науке? И почему эта преданность иссякла? Я припомнил мои споры с Хантом и Одри много лет назад. Похоже, что интуитивно они были мудрее меня, хотя логика была на моей стороне. Какие мотивы побуждают человека заниматься наукой? Я объяснял это когда-то Одри. Я и сейчас мог бы сказать все то же самое с той только разницей, что теперь я отвел бы большее место случаю: многие становятся учеными потому, что это оказалось удобным и они могут заниматься этим не хуже, чем любым другим делом. Но остаются и подлинные серьезные побуждения; по-моему, они бывают трех видов. Человек может посвятить себя науке потому, что он верит, что это практически и эффективно облагодетельствует мир. Для огромного количества ученых именно это является главной осознанной причиной, для меня она никогда не существовала и в тридцать лет представлялась еще более глупой, чем десять лет назад. Ибо если бы я хотел непосредственно облагодетельствовать мир, я бы, как я однажды сказал Одри, занялся чем-то совершенно иным. В данный момент, а это был 1931 год, я был в этом еще более убежден.

Человек может заняться наукой и потому, что она воплощает в себе Истину. Эту причину или что-то в этом роде я выдвигал в прошлом. Насколько я вообще пытался сознательно определить, именно так со мной и было. И все-таки это недостаточно веская причина, думал я, наблюдая за лодкой с красными парусами, которая плыла между островом и материком. Наука являет собой истину в своей области, в своих пределах она совершенна. Человек отбирает определенные явления, загадывает себе загадку и в конце концов разгадывает ее, показывая, как эти явления соответствуют другим явлениям такого же порядка. Мы сейчас достаточно хорошо представляем этот процесс, чтобы знать цену выводам, которые он нам даст; мы, кроме того, знаем, что есть такие стороны действительности, которые не могут быть постигнуты путем эксперимента. Сколько бы ни развивалась наука, поскольку эксперимент сам заранее устанавливает себе границы, эти границы остаются в силе. Это все равно, как если бы человек, жадно интересующийся местностью между своим городом и соседним, обратился бы к науке за ответом; он получил бы описание дороги между двумя населенными пунктами. Полагать, что это и есть истина, думать об Истине вообще, как о некоем абсолюте, представлялось мне чрезвычайно наивным.

Так же как думать, что наука ввиду своей ограниченности не представляет истины, значило бы просто не понимать смысла этого слова. Я знал, что Константин согласился бы с обоими этими положениями. Но мы с ним разошлись бы там, где встал бы вопрос о ценности, которую представляет собой эта частная, ограниченная научная истина. Я бы стоял на том, что теперь, когда природа этой истины выяснена, когда мы знаем, каким путем устанавливаются границы данной истины, ценность ее определяется в зависимости от приложения; научные данные теперь не открывают нам сущность всех явлений, их значение известно нам раньше, чем мы их получим, данные науки важны потому, что дают нам новое орудие для познания внешнего мира. В те времена, когда я спорил с Константином, для него данные науки сами по себе имели гораздо большую ценность, чем их практическое использование, — он придавал им почти мистическое значение, не столько как Истине, сколько как факту Познания. Как будто, если бы мы знали достаточно, то на нас снизошло бы откровение.

Человек может заниматься наукой и потому, что ему это нравится. Естественно, что любой человек, чистосердечно верящий в пользу науки или в то, что наука представляет Истину, будет получать от нее удовольствие. Константин, например, получает более живое и непосредственное наслаждение от исследования, чем большинство людей от своих излюбленных развлечений, он, конечно, самый преданный науке ученый из всех, кого я знаю, но есть множество людей, для которых наслаждение наукой является результатом глубокой веры. И все же я думаю, что можно получать удовольствие от науки, и не преувеличивая ее пользу или отдавая себе отчет в относительности ее истин. Многие любят головоломки. Решение научных головоломок имеет свою прелесть и приносит к тому же разумное вознаграждение. Так что известное количество людей начинает заниматься исследовательской работой, не задумываясь над задачами науки как таковой, оставаясь либо равнодушными к ним, либо принимая их, как они есть, точно так же, как они стали бы заниматься юриспруденцией; они живут за счет науки, подчиняются ее законам и получают удовольствие от процесса решения проблемы. Это действительно может доставлять удовольствие, и к этому типу принадлежит и кое-кто из наиболее видных ученых. Без сомнения, они переживают свои минуты подъема, как это случилось однажды со мной в юности, когда я увидел открывшуюся мне научную истину; эти минуты восторга никак не связаны с верой в научные ценности; во всяком случае, не больше, чем религиозный экстаз с верой в бога.

Вероятно, это последнее, простое, непосредственное удовольствие, свободное от критического размышления, и является самой распространенной причиной, которая приводит людей в науку, подумал я. Ну что ж, я должен был признать, что это достаточно уважительная причина. Но я не хотел принять ее, ибо что касалось меня, то мне всегда была нужна вера в результаты, чтобы я мог испытать радость от исследования. Запутанными человеческими отношениями я мог интересоваться ради них самих. Но не научными проблемами, нет! — если они не были важны для меня чем-то более ценным.





Все это ничего теперь для меня не значит, — подумал я. — Удивительно не то, что во мне сейчас нет преданности науке, удивительно, что я так долго убеждал себя в том, что я глубоко предан ей.

Во мне уже никогда не будет этой преданности, — подумал я.

Я шел вдоль берега между острых серых камней. Я думал о том, что на моем будущем, безусловно, скажется то, что я осознал сегодня. Должно сказаться. Я должен оставить науку. Я не должен возвращаться назад.

Но тут передо мной вновь встали вопросы, которые я пытался решить раньше. Чем я могу заняться? На что я буду жить? Я не мог уйти от этих вопросов. Если я брошу науку, то в лучшем случае я иду на огромный риск; в худшем — я лишаюсь всего, чего я добился. И все-таки я должен оставить науку.

Однако теперь я не испытывал такой подавленности и тревоги. Я наконец разобрался в своих сомнениях. Еще несколько дней я прожил у тихого моря, и хотя я никогда с тех пор не бывал в этих местах, но иногда тоскую по ним. Там я продумал свое будущее гораздо тщательнее, чем когда-либо раньше. После нервного напряжения, пережитого мною, мысль работала с необыкновенной остротой; наука, мои собственные планы, европейский кризис, который, несомненно, как-то отразится на моей будущей жизни, все это улеглось в каком-то порядке у меня в голове. Несмотря на беспокойство, от которого я не мог отделаться, я испытывал известное моральное удовлетворение.

Однажды мне пришло на ум, не переживают ли то же самое священники, когда единственным препятствием к их процветанию на церковном поприще оказывается беспокоящее отсутствие веры в бога.