Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 83

— Это нехорошо быть несчастным, — сказала она. Странно, эта простая и неопровержимая истина часто вспоминается мне, и я слышу, как она прозвучала той ночью под шорох сухих листьев на пустынной площади. — Это нехорошо быть несчастным!

В полумраке кафе женщина мне понравилась. Я подумал, что две ночи назад я мог бы пойти с ней, взвинченный обрушившимся на меня несчастьем. Но я проехал восемьсот миль за два дня и очень мало спал всю неделю. Поэтому в данный момент мне было не до женщин.

На следующий день я проехал через Доломитовые Альпы, через Триглав, вниз, в Фриульянскую долину. Когда я ехал по обожженной солнцем дороге на Монфальконе, несмотря на усталость и горечь, мне пришла в голову забавная мысль: здесь итальянская армия бежала из-под Капоретто; я вспомнил о Хемингуэе и подумал, насколько лучше вел бы себя вчерашней ночью любой из его героев. После этого я любовался видом Триеста, когда первые огни зажигались вдоль набережной. Я подумал, что это одно из прелестнейших мест на свете. Последние сто миль я был слишком утомлен, слишком разбит, чтобы ощущать что-либо, кроме физического изнеможения и боли в глазах от необходимости разглядывать дорогу. Подъем через Истрию в сгущающемся мраке был сплошным мучением: я миновал Сушак и через час по ужасной дороге добрался до маленького городка на словенском побережье, где и закончил свое путешествие.

Я спал до середины следующего дня. Я встал, позавтракал, поговорил на странной смеси нескольких языков с хозяином гостиницы, погулял у моря до захода солнца, еще раз поел и заснул. Как это ни странно звучит, я почувствовал себя лучше после такой поездки. Я был совершенно разбит физически, и это принесло мне облегчение. Когда я проснулся на следующее утро, я испытывал беспокойство и злость, но я мог теперь думать.

Я лежал на скале и швырял камешки в синюю прозрачную воду. Сильно пекло, и, хотя у меня не сошел еще прошлогодний загар, на плечах появились волдыри. В воде я мог разглядеть великолепные правильной формы раковины. Я все пытался попасть в одну из них камешком. И все время, словно подводное течение, шли мысли…

Я должен уйти из науки.

Для меня там все кончено. Во всяком случае, на многие годы. Макдональд был прав (меня возмущала его правота). «При наличии терпения, раскаяния и упорства»…

Почему я должен быть терпеливым и раскаиваться?

Почему тупые и завистливые люди, деревенщина, — вроде Притта, должны в конце концов одержать надо мной верх? Заставить меня добиваться скромных и достойных успехов после долгих лет скучного и добродетельного труда. Меня постепенно приручат, как приручают всех, кто попадает к ним.

Или я должен уйти из науки, или мне нужно стать скромным, терпеливым, приспособиться к их требованиям. Третьего пути нет.

Я думал…

Если я уйду, чем я смогу заняться?

Я не могу позволить себе делать жесты. Я должен иметь деньги и свободное время. Я хочу их иметь ради них самих и ради свободы, которую я завоевал, ради свободы, символом которой они являются. Если бы я вырос в богатстве, быть может, я и согласился бы стать бедным. Но раз уж так получилось, я связан успехом, который я завоевал. Я должен иметь свободное время и деньги, чтобы получать простые удовольствия, самые обычные, самые простейшие и дорогостоящие удовольствия, как, например, иметь возможность сидеть на солнышке у моря. Как я сижу сейчас.

Если я брошу науку, смогу ли я приезжать сюда?

И чем я смогу заняться?





Я человек способный и достаточно разносторонний.

Промышленность? Прикладная наука? Низкая оплата и минимум свободного времени. Ни один преуспевающий преподаватель не бросит академическую науку ради промышленности. До тех пор пока там не будет такого же режима, как в колледжах, или сказочно высокой оплаты для компенсации. Прикладная наука является убежищем для тех, кто не преуспевает в университетах (вот почему промышленность тратит тысячи фунтов на исследовательскую работу). И кроме того, меня совершенно не удовлетворит работа только ради денег. Значит, это отпадает.

Мне тридцать лет. Я уже не молод и не могу позволить себе пойти в такую область, где я не смогу сразу взять быка за рога.

Преподавание? Не академическое преподавание, представляющее собой обучение людей малосущественным предметам теми методами, в которые никто уже не верит. А подлинное преподавание, так, чтобы проникнуть в души людей, заставить их думать и чувствовать по-своему. Я мог бы получать от этого удовлетворение, но я обязательно попаду в новую беду. Ведь я слишком опасный еретик, чтобы мне дали возможность работать в той сфере человеческой деятельности, которая наиболее обременена условностями. И кроме того, моя ересь слишком страшна, мои взгляды на человеческую душу будут возмущать всякого директора средней школы, более того, они враждебны последовательному фрейдизму, хотя и не совсем в том же плане.

Научная публицистика? Могу я писать больше статей и жить на них? Это слишком большой риск. Американский рынок лихорадит. И к тому же бесспорно: преуспевающий ученый получает больше за научные статьи, чем профессиональный журналист.

Время было не подходящее для того, чтобы не иметь определенных занятий. Вероятно, мир никогда не оправится от катастрофы (это был август 1931 года).

Чем бы я ни стал заниматься, предстоит несколько трудных лет. В науке эти трудные годы можно пережить спокойнее. Во всяком ином деле мне придется туго.

И я немножко в долгу.

Можно подумать о том, чтобы вернуться назад. Смотреть, как злорадствуют тупицы. Работать под начальством Тремлина. Чтобы каждый день напоминал о былых мечтах.

Мне пришло в голову, что я совсем забыл о своей преданности науке.

Мне пришло в голову, что я не испытываю никакой преданности науке.

Я принял это, мне помнится, в значительной мере как нечто само собой разумеющееся. Мысли бежали одна за другой примерно так, как я их изложил, только они были, как это всегда бывает, более случайными, в большей степени вызваны беглыми ассоциациями, поэтому нет смысла излагать их подробнее.

Я пытался дать представление об общем направлении моих мыслей, и вдруг в их потоке это неожиданное прозрение. Перевалило за полдень, и с моря подул ветер. Во мне нет преданности науке, думал я. И нет уже давно, и я не признавался себе в этом до сегодняшнего дня.

С огорчением я подумал, насколько было бы легче, если бы я осознал это до моего поражения. Я не доверял себе: можно отречься от своей веры в припадке раздражения и потом уже выдумать оправдания. Но я был почти уверен, что дело обстоит совсем иначе. Если бы я позволил себе заметить это, если бы мне хотелось увидеть, сколько было признаков моего отступничества в прошлом. Влияние, которое оказывал на меня Хант в дни моей молодости, наш разговор в тот вечер, когда я слушал его в Манчестере, — они свидетельствовали о моем интересе к человеческой натуре, который вырос в страсть и который — теперь я это отчетливо понимал — соперничал с моей приверженностью науке. Так было всегда, с самых первых дней. Вероятно, это началось даже раньше, чем я догадываюсь. Насколько я мог припомнить, эти страсти боролись во мне, и уже давным-давно более земная страсть, жившая еще где-то глубже, в темноте моего сознания, одержала победу. Мое поражение только ускорило ее победу, вот и все; в комитете, когда моим научным планам, казалось, ничто не грозило, я был захвачен зрелищем человеческих конфликтов, старался распознать мотивы действий различных людей, и меня поражала пропасть между этими мотивами и формой их проявления. Но это изучение человеческих душ, думал я, не имеет ничего общего с верой. Это было вместо веры. Возможно, это увлечение появилось для того, чтобы возместить утрату веры в науку, единственной, которую я когда-либо исповедовал. Я человек с живыми интересами, и потому, когда иссякла моя привязанность к науке, я ринулся в область человеческих отношений — чтобы избежать холода и пустоты.