Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 59

Каменный пояс, 1984

Замятин Евгений Иванович, Саксон Леонид, Потанин Виктор Федорович, Колесников Евгений, Максимов Виктор, Шагалеев Рамазан Нургалеевич, Петров Виктор Дмитриевич, Харьковский Владимир Иванович, Терешко Николай Авраамович, Суздалев Геннадий Матвеевич, Гроссман Марк Соломонович, Филатов Александр Валентинович, Лазарев Александр Иванович, Подкорытов Юрий Георгиевич, Шишов Кирилл Алексеевич, Миронов Вадим Николаевич, Тарасов Николай Михайлович, Оглоблин Василий Дмитриевич, Тряпша Валерий Владимирович, Писанов Леонид Петрович, Година Николай Иванович, Бурлак Борис Сергеевич, Белоусов Иван Алексеевич, Большаков Леонид Наумович, Белозерцев Анатолий Константинович, Лазарева Ю. (?), Лебедева Татьяна Афанасьевна (?), Пикулева Нина Васильевна (?), Камский Андрей (?), Репин Борис Петрович (?), Горская Ася Борисовна (?), Борченко Аркадий Георгиевич (?), Калинин Евгений Васильевич (?), Савченков Виталий Александрович (?), Татаринов Виталий Михайлович (?), Кандалов Владимир Павлович (?), Черепанов Александр Алексеевич


Ваня то отстает от меня, то настигает и каждый раз, догнав, спрашивает:

— Хошь, загадку задам? Ввек не отгадать?

— Что ж, говори, — отвечаю я рассеянно.

Он не замечает моего тона.

— Ну, слушай. Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего, и все любят меня, и все губят меня… Чо это?

— Хлеб? — говорю я первое, что заскочило на ум.

— Эх, ты! Хлеб не страшен! Огонь!

Тут он, верно, угадывает, наконец, что я занят собственными мыслями, деликатно отстает, но ему скучно молчать, и он старается осилить скороговорку:

— Шли три попа, три Прокопья попа, три Прокопьевича, говорили про попа, про Прокопья попа, про Прокопьевича…

У него получается «прокропопья», и он огорченно замолкает.

Вскоре догоняет меня; и глаза его, как огромная оголенная забота, и сочувствие, и надежда тоже.

Он протягивает на твердой ладони птенца-осенчука, выпавшего из гнезда.

— Гляди-кось, дрозденок-вы́валок, бедняжка. Посади на ветку, тогда отец и мать непременно сыщут…

Потом подбирает змею-медницу и, поглаживая ее, тащит к болоту, в глушь кочек и лозы, в привычный и извечный мир рептилий.

Близко к верхушке дня объявляем привал на веселой кружевной полянке, посеребренной вереском, и развязываем узелки — пополдничать.

— Устал, небось?

— Я-то? — смеется Ваня. — Я, когда в лесу, не устаю. С мальчишками устаю — дразнятся.

Стараюсь отвести его мысли в сторону:

— Голый день у нас с тобой вышел. Ни одного гриба.

Он смотрит на меня серыми, в прищуре, глазами, и я вдруг замечаю в них веселые, лукавые искры.

— Это как «ни одного»? А ты глянь!

Он снимает с лукошка тряпочку, мы склоняемся над корзинкой, и теперь мой черед на улыбку. Плетенка доверху полна еловым груздочком, и похоже на сказку: будто в кузовок усадили лесной народец, крошечный в крошечных шеломах.

— Смотри-ка, голимый грибок, без единой порчи, — хвалю я Ваню. — Это когда ж ты наломал?

Он вздыхает.

— Я ведь все больше на четвереньках хожу, хорошо видать.

Однако, не желая, как он полагает, портить мне да и себе настроение, сообщает тоном доброго хозяина:

— Тут их, грибов, множество! И ты наберешь. А нет — так лукошко я тебе свое дам.

И видя, что я хочу возразить, ласково дергает меня за полу шинели.

— А мне с тобой страх как весело!

— Ну, спасибо за добрые слова, милый. И ты по душе мне, Ваня.

Вскоре мы уже возвращаемся на заимку, по закрайку воды: я хочу маленько поваляться на сеновале перед вечерней зарей.

Иван ковыляет рядом, заглядывает мне в глаза.

— Стрелять станешь? Не стреляй. Утке тоже пожить охота. А того хуже — подранок. Тяжко побитой птице о небе плакать.

— Душу отведу, Ваня. У нас в городе шумно. А в лодочке тишь. Думать отменно на озере.

— Ага, — соглашается он. — Я тоже, когда один, про все думаю.

Внезапно замолкает, слушает лес и говорит, наслаждаясь:

— Беззвучно-то как! Ни стуку, ни бряку.

В избе, на отдыхе, Иван просит отца:

— Позволь, тятя, с дяденькой поохотиться. Возьмет он меня. Ведь возьмешь, дядя Макар?

Он с первой встречи зовет меня так, и я не поправляю — не велика беда.

Измоденов молчит и несогласно хмурит глаза.



— Ноги у тебя, Ваня, сам знаешь… — пособляю я егерю.

— Так что ж — ноги. Я руками гребу.

— Нет, сынок, — отказывает Измоденов. — Дяденька и от своих детей гаму натерпелся. Пущай один побудет.

— Тятя!

— Экой непослух ты, Ваня. Нельзя.

— Тогда я к бережку провожу, вдруг чо стрясется…

— Ах, Ваня, чо с ним случится. Он две войны воевал — и то уцелел.

Гладит сына по волосам жесткой, в трещинах, ладонью.

— Веди себя воздержно.

— Пойду, — крутит Иван головой, и его миловидное лицо покрывается пятнами. — Не держи, тятя.

— Хорошо, сынок, — торопливо соглашается егерь. — Однако не мешай гостю.

— А то как же! — повеселев, обещает Иван и спешит за мной во двор.

Вытаскиваю из багажника сборную лодку, стыкую дюралевые трубки, натягиваю прорезиненный холст и, легко вскинув суденышко на плечо, иду к озеру. Ваня тащит за мной рюкзак с припасом, ружье, и его лицо сияет от возбуждения и радости.

Я прощаюсь с ним, отталкиваюсь от берега и некоторое время плыву вдоль суши, испытывая кораблик. Он необычайно легок, устойчив, и я не боялся когда-то отпускать моего семилетнего сына Лешеньку одного в этой утлой на вид посудине.

Ваня передвигается неподалеку, тихонько просит:

— Возьми, а? До смерти охота.

— Нет, Ваня, лодка не выдержит. Да и случись что, мне тебя на берег не выволочь. Сердце неисправно, потертое уже. Потащу тебя — оно и станет. Оба — на дно.

Он искренне изумляется:

— Пошто меня тащить? Я, знаешь, как ныряю! Хошь, покажу?

— Что ты, что ты! Вода вон какая студеная. Не лето ведь.

— Ладно уж, — вздыхает Ваня. — За тобой погляжу. Неровен час, упадешь в озеро — вытащу.

— Я плавать умею.

Он качает головой.

— Евстафий-тятя говорил: кто плавать умеет — тот и тонет. Кто не умеет — в воду не лезет.

— Однако поспеши домой. Не томи отца.

Я отгоняю лодку от берега, веду ее мимо островков камыша, но в глубину плеса пробиться не могу. Вода густо покрыта мешаниной водорослей, они хватают лодку за днище, грузно налипают на веслах. Пытаюсь действовать одним из них, как багром, но и от того мало толку. После резких и частых движений жилы вдруг прихватывает спазм, в голову бьет угар, и весь мир мигом становится рыж и багров, вот так, как на войне, когда бомбу — в тебя.

Я стою в лодочке на коленях, хлебаю частыми глотками воздух, тоскливо слежу за сердцем: приступ или не приступ?

Наконец, немного подышав, завожу лодочку в камыш, сажусь лицом к заре и кладу ружьецо на колени. Не к чему рисковать.

Небо затягивает серая наволочь.

По озеру слоится слабое марево, шелестят в камышах лысухи, попискивает какая-то птичка, лениво дозванивают свою песню комары.

Бесстрашно снуют по водной глади ондатры. Эти мускусные крысы вполне прижились в нашем краю, быстро множатся, и давно уже узаконен промысел зверька. Я наблюдаю за одной из крыс. Она подплывает к молодому рогозу, сжимает его передними лапками, и в тот же миг острые зубы подсекают стебель. В небе появляется месяц, и в его бледных лучах золотисто-бурая спинка зверька переливается искрами.

Внезапно над головой вспыхивает Большой Ковшик с неизменной Полярной звездой по соседству, дышится сладко, и я вспоминаю слова егеря, оброненные при первом знакомстве: «Воздух у нас легкий, это так».

Дневное тепло еще не ушло с земли; замирают шорохи кущ и камыша; и возникают новые, осторожные, кажется, чужие звуки.

И оттого, что мир в тиши и вокруг длится своя, особая жизнь, и ты здесь лишь малая часть этой жизни, — становится на душе покойно и задумчиво, и даже кручинно отчего-то, правду вам говорю.

И сам собой вспоминается иной клочок жизни: вот такое же озерцо, лодочка-плоскодонка, и я плыву на лодочке по юности своей. А в камышах и лабзах упрятаны другие челны, и там караулит удачу, отведя курки, знакомый мне пожилой народ.

Вечером плоскодонки сплываются к курье, и я вдруг вижу, что у меня добычи поболее, чем в тех ладьях, и даже горжусь этим по малому возрасту и разумению своему. И уже говорю Николаю Ефимовичу, директору издательства, взявшему меня с собой на охоту и снабдившему ружьем и припасом, разные заправские слова: «сидка», «на крыле», «вылеток», «бокфлинт».

Только много позже я понял: вовсе я не завзятый охотник, а причина удачи — молодость, сила не побитого жизнью тела. Охота, как, впрочем, и война — прежде всего труд, порой изнурительный, даже доводящий до отчаянья, и старости с ним трудно совладать.

Внезапно воздух просекают свист и шорох, я сжимаюсь в комок, будто из тихой заводи кинула меня жизнь в те мои дальние, ставшие легендой и памятью войны.

«Ах, да — чирки! — догадываюсь я. — Прозевал».

Потом в небо вонзаются две шилохвости, и я тоже не успеваю поднять ружье.