Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 37

— Уходи, — сказала Розье, вздрогнув и побледнев.

— Ухожу, матушка, я ухожу. Но до чего же это несправедливо.

Они ушли, оба расстроенные и с печально поникшими головами от такой безмерной ненависти.

Но Маргерита, успевшая сделать лишь несколько шагов, тут же обернулась и принялась стучать в двери, плача и говоря:

— Открой мне, матушка, открой, обними же меня!

Никто не ответил на эту нежную мольбу.

— Открой же, матушка, отвори, — все повторяла Маргерита.

— Хозяйка запретила мне, — откликнулась Сиска, чуть приоткрыв дверь.

— Открою одной тебе, когда поклянешься мне бросить его, — едко процедила Розье.

— Бросить его? Ну уж нет.

И Маргерита побежала догонять Поля.

Оба шли молча. Напрасно, когда шли они через деревенский пейзаж, птицы на ветках, казалось, пели для них, как и прежде; напрасно и какая-нибудь любопытная славка, перепархивая с кустика на кустик, все поглядывала на них идущих; напрасно вокруг поднимались во всей силе и великолепии необъятные и ласковые роскошества природы, — Маргерита расплакалась.

— Мать моя едва не прокляла меня, — говорила она, — мать хочет, чтобы я тебя бросила; нет, я не брошу тебя, не брошу никогда! И больше не приду к ней, нет! Это несправедливо, это недостойно!

С тех пор прошла неделя, Маргерита больше не смеялась, не пела и утратила все свое очаровательное кокетство.

XIII

Ближе к середине августа она испытала одно из тех неизгладимых, золотыми буквами вписанных в память впечатлений, какие бывают у девственницы, после замужества превратившейся в женщину.

Было два часа пополудни. Уже два дня Маргерита была нетерпеливой, даже сердитой.

— Я устала, — говорила она, — у меня нет никакого аппетита и ломит поясницу. Как противно, — прибавляла она.

Она прилегла. Поль стоял у изголовья ее постели.

Он смотрел на нее, потом сказал ей, улыбаясь:

— Да ведь я хорошо понимаю, в чем дело, — во мне.

Она бросила на него мгновенный признательный взор; потом, покраснев, поспешно зарылась под одеяла. Но было очень жарко, и вот она открыла свое сияющее лицо, круглую шейку, белые и твердые груди, восхитительные плечи; и, запрокинув голову назад, полуоткрыв губы, под которыми виднелись ослепительные зубы, в экстазе улыбнулась тому, кто подарил ей это незамутненное счастье. Она протянула к Полю свои прекрасные обнаженные руки, обхватив ими его лицо, приблизила к своему и подарила ему долгий благодарный поцелуй.



Потом нежно оттолкнула его и возвела очи к небу, словно ища там Бога и говоря Ему: благодарю.

Теперь это была любящая, счастливая женщина, в которой пробуждается молодая мать, уже воображающая, как в недалеком будущем обнимет малыша, которого чувствовала внутри и который уже подрастал в ее лоне; такая Маргерита была еще красивей обычного, одухотворенная, преображенная той бескрайней материнской любовью, что окружает, словно ласка, всех малых и слабых мира сего.

Но в последовавшие дни к ней вернулась печаль. Тогда она опускала голову:

— Бедная мама… Злая мама… — все повторяла она.

Потом бросалась на шею мужу, устремив на него взгляд, полный такой влюбленной признательности, что он мог бы подарить надежду и крепость нищему, всеми покинутому, и говорила:

— Бросить тебя! Нет, Поль, нет, никогда!

И ребенок, эта поэма двоих, обретал жизнь в их молодых мыслях. Будет ли он красив? Или уродлив? Явится в мир живым или мертвым? Нет, он будет добр, прекрасен, смел, пригож, одухотворен, он станет покорителем, он должен царить над всеми, всем управлять. Сколько умных и крепких мужчин, сколько прекрасных молодых женщин одержимы этой мыслью, этой высокой страстью даровать миру высшее существо!

XIV

Вот так и остались Розье с Сиской совсем одни. Словно ливень, обрушились на леденящий порядок их холодного дома грусть-тоска и запустение. Точно скорбь изо всех сил старалась сохранить приличную мину, а траур щеголял в розовом галстуке.

Сиска увядала на глазах. Когда-то она любила старую Розье, а теперь та столь же нестерпимо начинала раздражать ее. Изо дня в день сносить ее себялюбивые вспышки гнева, видеть яростное лицо, сухое и озлобленное, тонкие губы, утратившие способность улыбаться любому доброму чувству, и с которых теперь слетало только горькое слово или отцеженный едкий яд гадюки Ревности: чувствовать, что ее ждет перспектива всегда, всегда жить так, без всякой надежды на перемены, была невыносима для бедной Сиски. Отправляясь спать, устав за долгий день сдерживать себя, она все ворочалась и тряслась в кровати, потихоньку проливая слезы гнева. Наутро простыни, натянувшиеся как жгуты, свидетельствовали о неистовстве ее приступов. Сколько раз ночью, во сне, она принималась ругать Розье, и жестоко колотила ее. Но, едва проснувшись, она стыдилась своих ночных вспышек, и все утро мягкостью обхождения старалась заслужить прощение за зло, которого не совершала.

Ей впору было повеситься на чердаке, не случись нежданного воздыхателя — хитрюги-каменщика с завидным аппетитом, который, вообразив себе, что она будет оставлять для него всякого рода лакомые кусочки со стола, приходил к дому, вставал на колени прямо на тротуаре, смиренно кланялся в пояс так, что спина оказывалась выше головы, точно у гигантской жабы, и попрошайничал у Сиски, а та, взгромоздившись на стол, выслушивала его мольбы через зарешеченные латунные бойницы кухни. Однако каменщик, так и не дождавшись ни сахарку, ни кофейку, ни табачку, ни бульона и вообще никаких объедков, ушел поискать в местах повеселей наживки пожирней. Зато Сиске совсем расхотелось умирать.

Однажды утром, спустившись с тяжелым сердцем и вся в печали, еще не остыв от последнего кошмара, в котором она осыпала Розье столькими ударами, что та превратилась в мармелад, вязкий, как морковный суп, она увидела, что старуха, беспокойная, принарядившаяся и потирающая руки, семеня взад-вперед по кухне, как-то невесело посмеивалась себе под нос.

— Хе-хе! — все повторяла она. — Хе-хе! Чему это вы так удивляетесь, девочка моя? Хе-хе! Цветете и пахнете, как здоровый мужичина, ей-богу. Да вот погляди, что я нашла — прекрасный ситцевый платок, вот, возьми его себе. Красивый ведь, а?

Сиска, ужаснувшись, смотрела на платок, вынутый Розье из своего кармана, платок кроваво-красного цвета в черный горошек. Она уж решила, что этим подарком хозяйка хочет подначить ее пойти и убить Поля.

— Но ведь за это не потребуется сделать ничего плохого, мадам? — спросила она, не решаясь взять платок.

— Хе-хе, да нет же, дурында, — ответила Розье, насильно впихивая его ей прямо в руки. — А вот и лента, будет чем украсить шляпку.

Сиска взглянула на ленту, явно времен царя Гороха и к тому же всю в желтой пыли.

«Шляпку украсить, — подумала Сиска, — да я бы побрезговала такой чулки подвязать!» Но все-таки промолвила:

— Да, да, мадам, и хорошую шляпку. — Потом принесла Розье кофе с молоком и тартинки с маслом, сама же, терзаемая угрызениями, стоило ей лишь вспомнить о своем сне, присела на другом краю длинного стола; разломила громадную горбушку, сочла недостойным съесть ее после совершенного ею же ужасного деяния, не стала намазывать маслом, но, в то же мгновенье побежденная зверским аппетитом, обмакнула кусок в дымящуюся жидкость и проглотила в один присест, как пилюлю.

Розье, с неудовольствием следившая за тем, как такая толстая хлебная горбушка исчезает столь быстро, тут же позабыла неприятное чувство и, в свою очередь, обмакнула в кофе свои намасленные тартинки с жестоким и триумфальным удовлетворением. Даже то, с каким сладострастием она кусала, напугало Сиску — каждый раз, как острые зубы старухи вонзались в безобидное тесто, той так и воображалось, что та откусывает кусок от доктора.

— Ха-ха! Хе-хе, — сказала Розье, прожевав наконец. — Ишь как хорошо устроились: живут себе там вдвоем, он доволен ей, она довольна им. Выставила я их за дверь, а они ничего другого и не заслужили, особенно он. Но вот теперь, Сиска, я как глупый жбан, пустой жбан, треснутый жбан. Они, вишь ты, живут себе в деревне как знатные баре, разъезжают, целуются, счастливые, а я тут как… Но они у меня в кулаке зажаты, вот, я им месть готовлю. Пойдем-ка мы их навестим. Не посмеет же он выставить за дверь мать своей жены. Не посмеют они разводить свои нежности и рассыпаться в любезностях, бесстыдно жить как две горлицы, все клювиками целоваться с утра до вечера. Придется им вынести меня, обласкать. Это недорого обойдется. Ты-то, ты ешь сколько влезет, налегай и на дичь, и на мясо, на пироги, пей вино, пиво пей, лопай вовсю и напивайся вдрызг. Вот тут он и поймет, сколько это стоит. Пустим мы кровь кошельку этих прощелыг. А потом вот и поглядим, как он ухитрится свести концы с концами и владеть домами в деревне. Эй! Сиска… — Встав, подойдя к ней совсем близко, она заговорила очень тихо, поглядывая на кухонную дверь, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает: — Попытайся разузнать, где он держит сейф. Выгребешь все оттуда… да не дрожи, вернут ему деньги, через год или пару лет. А пока не вернут — какая ж будет жалкая личность-то! Ей тогда уж поневоле придется сюда явиться и просить, чтоб я ее покормила. Что до него, так пусть издохнет, а я буду смотреть и стакана воды не подам.